Ким Балков

 

СТРУНЫ ПАМЯТИ
ФЁКЛИНА РОЩА

Рассказы

 

Старуха сидела у окна на табурете с длинными железными ножками и, положив локти на подоконник и уперев руки в маленький круглый подбородок, смотрела на улицу. Отсюда, со второго этажа, было хорошо видно, как под ветвями молодых, еще неокрепших тополей, в песочнице, наспех и неумело сколоченной из белых, с темными смоляными потеками досок, возятся ребятишки. Есть среди них и ее правнук. Да, да, правнук. Старуха невесело усмехнулась, подумав о том, что до недавнего времени в разговоре со знакомыми упорно называла его внуком. Бог знает, отчего это происходило. Быть может, оттого, что смутно чувствовала себя виноватою перед людьми: вот, дескать, уж девятый десяток поменяла, а все живет и вроде бы не собирается помирать. Ах, как неловко! Ах, как нехорошо!.. В такие минуты она долго не находила покоя, и все валилось из рук, и тогда внучка, молодая и сильная женщина, с укором смотрела на нее и говорила: «Ну, что же ты, бабуля?..» И старухе становилось неуютно, с досадой думала: «Что со мной творится? Будто вовсе ума лишилась и памяти тоже…» Но это было не так: старуха еще в доброй памяти. Она и теперь помнила прадеда по мужу. Жили тогда на Урале, в таежной деревушке. Был муж не то чтобы зол, а и добрым не назовешь. Подходила к прадеду ( тот все больше на печи, только по нужде и слезает с нее), молочка ли подаст в кринке, горбушку ли хлеба, а муж недоволен: «Да ну его! Чужой век заедает…» И горько было от этих слов, и реветь хотелось, но сызмальства приучила себя терпеть. И говорил прадед, когда случалось им остаться одним в избе: «Вижу, больно тебе глядеть на мою немочь. А и ладно. Знать, доброе у тебя сердце. Но на мужика не серчай. Может, и впрямь заедаю чужой век, что-то долго не призовет меня Господь. Запамятовал, что ли?..» Тогда, молодухою, не понимала этих слов, а бывало, и досадовала: «Ну, чего он, вроде как богохульствует?..» Но с годами померкла, растворилась досада. За делами да хлопотами до нее ли было? И уж о прадеде со стороны мужа только-только и вспомнит…
Но проснулась как-то посреди ночи, долго лежала с открытыми глазами, глядела в темноту, и мысли теснились в голове разные, да все про нынешнее житье-бытье: про внучку-то, чтоб все путем у нее на работе складывалось, а то, слыхать, с начальником иной раз не поладит, вот и приходит домой сама не своя; и про внучкиного мужа, не в последнюю го-лову: чудной уж больно, вроде бы не мира сего, встанет чуть свет и пишет чего-то, и пишет, а иной раз выскочит из-за стола, толкнет стул ногою, убежит на кухню, забьется в угол, и не подходи тогда к нему. Злой, жуть. Но да такой ли злой-то? Это попервости думала, что злой, потом поняла, и не злой вовсе, чудной только, и глаза у него как у подранка лося… Видела однажды, когда шла по гребной поляне с кошелкой: лежал на земле лось и бил передними копытами об землю, норовя встать. Но не встать уж, глубокая рана в боку, и кровь хлещет… Бабы, что были с нею, враз в стороны: «Господи! Господи!..» А она, чего уж теперь лукавить, испугалась тоже, вроде бы обмерла вся, но потом что-то сделалось с нею, до того жалко стало зверя, и засуетилась, и закрутилась, уж и не помнит всего-то, одно и сохранилось в памяти: обхватила руками морду зверя и заревела в голос. А еще помнит, глаза у лося были такие, что сказала бы: «Миленький мой, ну, встань же, поброди по лесу, поищи травы, те самые, от которых полегчает…»  когда б знала, что это поможет. Нет, не поможет. И поднялась с земли, и белые грибы в кошелке вдруг красными сделались, и испугалась пуще прежнего, и уронила кошелку, рассыпались грибы по поляне, красные.
И не сказать, чтобы у внучкиного мужа не ладилось в жизни, а только бывает и так, что вдруг станут у него такие глаза…о… и словно бы оборвется что-то внутри у старухи, и уж боится пройти на кухню, хотя на дворе утром пахнет и длинные тени от тополей дрожат.
Лежала с открытыми глазами и глядела в темноту. И вдруг словно бы наяву увидела прадеда со стороны мужа: маленький, с узким бледным лицом, а голова белаябелая… Не сразу узнала его; когда же узнала, обрадовалась, даже поднялась с постели… О чем-то мысленно спросила у него, но он не ответил. Исчез…
Помедлив, старуха пошла на кухню, осторожно ступая в темноте по скрипучим половицам. Сосед, язви его, сколочу, говорит пол-то… Подрядился, значит. Дала ему денег и в магазин сходила: все честь по чести. И что же?.. Молодой, да лукавый: сделаю, сказал, по первому классу! И сделал, чтоб ему… Перед внучкой и теперь неудобно: деньги, считай, на ветер брошены. А много ли денег у внучки-то?.. Уж когда в последний раз ездила в отпуск с мужем, и не припомнит даже. Не то что другие, хотя бы эти, ну, как их?..  из квартиры напротив, послушаешь, где они побывали, и на душе больно: «Ах, внучка, внучка, и ты могла бы поплескаться в море, чего ж?..»
Старуха зашла на кухню, включила свет, подсела к столу, задумалась. Спустя полчаса заметила, что и во внучкиной комнате зажегся свет. Значит, пора ставить чайник и собирать на стол. Муж у внучки любит побаловаться чайком, особенно когда пишет, тут только успевай подогревать… И чего он там пишет? Была б хоть польза, а то… И не скажи против, обидится. Но, было время, и говорила. Жалко человека! На работе устает, еще и тут себя мучает.
Уж когда поставила чайник, тогда снова подумала о прадеде со стороны мужа и слова его вспомнила: «Запамятовал, что ли?..» Вздохнула: «И с чего он побеспокоил меня нынче? Иль я что-то не так делаю? И то… И то… Ну, скажите, почему «бабка», когда уже давно «прабабка»?.. Будто боюсь чего-то и прячусь за чужие годы.» И бродило у нее на душе, и мучало, и уж скоро так-то стало невмоготу, что поднялась со стула, подошла к окну, прильнула щекой к захолодавшему за ночь стеклу и долго укоряла себя: «Это ж надо… Ая-яй, хитрая-то какая!..» И совестно было, и досадно, такое чувство, словно бы в чем-то сильно провинилась,а теперь не знает, как снять с души эту вину. Очнулась, когда на широких тополиных листь-ях под окном, мерцая, стали накапливаться рассветные солнечные лучи и на плитке вовсю разошелся чайник, приподнимая крышку и норовя уронить ее на пол.
Сняла чайник и, все еще слабая и разбитая, будто ночью и не вздремнула даже, подсела к столу. А тут и внучкин муж пришел на кухню, привычно коснулся рукой ее головы, повязанной черным, с белыми цвета-ми, платком. Ничего мужик, стоящий, но, было время, немало дивилась на него, и не понимала, и досадовала…Внучка пишет матери в деревню: выхожу замуж,  а сама только по второму году в институте. Что тут началось!.. Дочь не найдет себе места, ругается: не пущу на порог дома и от-ныне не получит от меня ни рубля. Но внучка упряма, вся в мать: люблю, и никого слушать не стану. Ох, и намаялась тогда, норовя примирить дочку с внучкой. А толку? Слабая росла внучка и ласки немного знала: от другого отца… Бывало, возьмет ее на руки, гладит по голове: «Кровинка моя, сиротинушка…» и плачет сама. А поди, не надо было плакать: не обижал отчим внучку, хоть и суров. Правда, и на руки не возьмет: ни к чему бало-вать детей.
Не сумела уломать дочь, чтоб простила внучку, и сказала тогда: «Поеду в город, погляжу, как она там?..» И увидела его в общежитии, мужа внучкиного. Тю-тю, Бова-королевич, шапка на голове и не поймешь, из какого меха: живой шерстинки не сыщешь; в коротком осеннем пальто и в ботах, не то резиновых, не то… Подошла к нему, спросила строго:
 Стало быть, ты и есть муж моей внучки?
 Ну, если ты бабка Фекла, значит, я…
А глаза у самого голодные, и на мешок смотрит с жадностью. И так-то ей плохо стало, так-то горько! Такого ль мужа хотела для внучки, когда брала ее, слабую, на руки и сказывала с улыбкой: «И появится, дай срок, светлокудрый юноша и уведет в теремахоромы и выйдешь ты оттуда под утро вся в шелках, и лучи солнца будут ласкать тебя…»
Внучкин муж взял ее за руку, провел в комнату, где стояло пять кроватей, небрежно застланных старыми покрывалами. «Сиди, дожидайся, скоро появится.» Спросила: где живут-то они с внучкой?.. Но лучше бы не спрашивала. Где придется, сказал: нынче здесь, завтра там… И еще сказал: сняли бы квартиру, да денег нету, и неизвестно, когда будут, но надо думать, будут, потому что у него чемодан рукописей. Он так и сказал: рукописей… Тогда она не поняла, что это такое, но теперь знает, потому что и теперь еще внучкин муж все пишет да пишет, и уж не чемодан  полный сундук у него этих рукописей. Только денег-то все нету. И вряд ли будут. Но да ладно! Жили б в любви да согласии…
Помучилась, пока пристроила внучку. Не хотела та уходить из общежития: чем же будем платить за квартиру?.. «А на что моя пенсия? Проживем…» Сказала и сама испугалась: это что же, будет подле них, в городе? Нет, она не боялась города: где только не пришлось побывать, когда уехала из родной деревушки. Волновало другое: сможет ли найти угол, где было бы по душе? Нашла... С внучкиным мужем ходили по тем местам, где жмутся друг к другу бревенчатые избы. Сначала ходили вместе. Внучкин муж впереди, она чуть сзади. И спрашивает он, постучась в окошко: «Не сдадите ли комнату?..» Хозяева поглядят на него с подозрением и редко когда скажут: «Нет…» Чаще промолчат и створы окна прикроют. Вот так и ходили день-другой, потом смекнула: «Не быть нам с комнатой, пока ищу с ним. Уж больно какой-то, м-да… Небось и в нашей стороне его обходили бы за версту.» Сказала: «Ты спрошай по той стороне улицы, я по этой…» И ладно сделала: уже через три дома сыскалась комната, недолго уговаривала хозяев: «Я и по дому чего сделаю, подмету, уберу, и в огороде подсоблю. Я ж такая бойкая, да и не старая еще. А спать буду, где укажете. Могу на кухне. Не гордая…» Хозяева, немолодые уже и с виду болезные, согласились… Месяц живут, другой, хозяева попались незлые и уж на внучкиного мужа смотрят без подозрения, одно только смущает их: каждое утро из внучкиной комнаты доносится упрямое: «Нет, не хочу, не хочу пить отчаянья черное пламя, я еще раз орленком взлечу над весенними теплыми днями…» Случалось, и спрашивали: «В себе ли родственник-то? Как бы окошки не побил.» Успокаивала: не бойтесь, он смирный, одна и есть за ним беда  в рукописях чего-то пишет…
А потом сват приехал, ладный мужик, хоть и азиат. Огорчался, что нету никакой возможности помогать сыну, в доме-то еще семь ртов… И его успокоила: не боись, проживем… Понравился сват еще и тем, что слу-шать умеет. До сих пор помнит, как говорила ему, когда распили чекушку и на душе стало легколегко: « И жила я на Урале, деревушка там есть подле Чугун-горы. Ах, не знаю, есть ли теперь, но тогда была… Жила с мужем да с его родителями, ребята пошли. От зари до зари в поле, зато и хлебушко был. Но потом стряслось неладное: ребята начали помирать. Нынче один, завтра другой... О-о!.. Мечусь, исхожу слезами, а отвести беду не умею. Шестеро у меня было, осталась одна, дочка. Неужто, думаю, и ей помереть?.. А тут в деревушку старуха пришла, как теперь помню, худая, горбоносая, по святым делам мастерица; я  к ней: баушка, баушка, что мне делать?.. Она и сказала: место тут для твоих детей плохое, надобно отсюда уехать. Легко сказать  уехать, но как это сделать, когда тут каждая тропка знакома, а на погосте милые сердцу матушка и отец?.. Нет уж, нет, здесь родилась, здесь и помру. Но дочка в глаза мне смотрит, и лицо у нее бледное… Покидала я в сундук пеленки, велела и мужу собираться. А мужу что?.. Пришел ввчеру пьяный, я готов, говорит, Фекла, поехали… Легкий человек, вроде есть он в дому, и вроде нету его, чего-то сделает, когда скажешь, а не скажешь  и с полатей не слезет. Ну, ладно. Вроде все честь по чести, уж и за ворота выходим, а тут вдруг свекор выбегает из дому: «Фекла, дорогая, не бросай… Пропадем без тебя!» Пожалела и их тоже взяла с собою. Куда?.. Вот горе-то!.. Уж ночью очутились на станции да в поезд сели. А в поезде –о-го-го и не пошевелишься, полным-полно народу. Все едут, едут, больше с Волги-реки. Мор там на людей напал. Ну, слушаю в одном месте, в другом… Говорят про Восток какой-то… Даль-ний, дескать, и земли там вдоволь, и люди не сказать чтоб злые, все боль-ше из нашего брата, пришлые. Познакомилась с одними, муж да жена, то-же туда едут, на восток. К ним и решила подпариться…
Еще много о чем говорила она свату. Он слушал со вниманием. То и ладно. Потом на вокзал его проводила, сердечного. Боёвый, не в пример сыну, все норовит «Ямщика» спеть. Не давала, чуть ли не силком закрыва-ла ему рот варежкой: неудобно, старики, скажут, а туда же… Был бы внуч-кин муж в отца, и жили бы, как люди. А то и на работу не умеет путем уст-роиться. Я, говорит, должен быть ближе к тем, которые пишут. Ну, и что? Ну, и пишут… Видала! Нет, нет, не то чтобы… Ничего мужик у внучки, стоящий, но было бы лучше, если бы он больше о семье думал. Впрочем, и вправду, было бы лучше?.. Старуха с недоумением прислушалась к тому, что у нее на сердце, и развела руками. Только недоумение это вымученное какое-то, вроде бы понарошке. Уж кто-кто, а она-то знает, что едва ли прожила бы столько лет рядом с внучкой и ее мужем, когда бы они умели совладать с теми трудностями, что окружают их. Ну уж нет!.. И пускай там в соседской квартире живут молодые да умелые, а у нас… Пускай!
Старуха посмотрела на внучкиного мужа: трет спросонья глаза, вздыхает виновато:
 Хотел поработать с утра, так нет, проспал…
 А чего дома работать? Работать надо там, где тебя поставили. Дома надо отдыхать.  сказала, наперед зная, что услышит в ответ. Потом нали-ла внучкиному мужу чаю:  Попей горяченького…
А тут и вспомнила о прадеде со стороны мужа:
 Чтой-то нынче пришел мне на ум. Тихий такой был. Дед Евтахий, значит. И было ему тогда, как и мне нынче. И был он прадед. И годков своих ни от кого не прятал: вон они, все мои…  Замялась, но одолела в себе неладное, продолжила:  А я-то… я-то…будто девка или там баба, которая вдругорядь норовит выскочить замуж, бывает, и не скажу, что прабабка… Вроде как прячу свои годы, боюсь, что вот придет внучка на кухню и скажет: «Дай-ка я сама сготовлю, ты ж иди отдыхай, небось ста-рая уж…» Всю свою жизнь одного и боюсь: как бы мою работу другой кто не сделал. Не хочу!
 И правильно,  не раздумывая, ответил внучкин муж.  Ты ж кто? Ты ж хозяйка.  То и приятно, что не раздумывая. Значит, от чистого серд-ца. Еще и добавил: И про то забудь, что прабабка… Но еще лучше  пом-ни и радуйся этому. Небось и теперь вон какая…крепкая.
Ну, про то, что крепкая, это он зря. Случается, и прихварывает. Но да в ее возрасте могло быть и хуже. Она снова подумала о своих летах, но уже без тревоги. И это было приятно и нисколько не удивило ее. Она давно приметила за собой чудное: вот, кажется, час назад ей было грустно и оди-ноко, так грустно и так одиноко, что хоть на стенку лезь, а теперь уже и весело, и хорошо, и говорить хочется. Она привыкла все принимать на ве-ру, а пуще всего верила тому, что у нее на сердце, и нередко говорила: «А ты послушай, что на сердце, так и поступай и ничего другого в ум не бе-ри.»
Она не знала, что эта ее способность забывать неприятное есть свой-ство характера, обточенного долгой жизнью. И, может, поэтому даже о са-мом трудном, мучительном, вспоминала с легкой грустной улыбкой, кото-рая для того, кто не знал ее, казалась не походящей к случаю.
 Ты думаешь, это ничего, что я прабабка?  спросила она, со сму-щением посмотрев на внучкиного мужа.  И я вовсе не заедаю чужой век?
Он расхохотался, и это было для нее лучшим ответом.
 И то верно,  сказала.  Чай, не в лесу живем, и люди  не старые деревья, это в лесу маленькие деревья могут погибнуть, окажись они в те-ни больших деревьев.
Старуха сидела у окна на табурете с длинными желтыми ножками и смотрела на улицу. Молодые ветвистые деревья почти касались оконного стекла. Она глянула вниз, туда, где в песочнице играл ее правнук, с минуту наблюдала, как он возится в мягкой теплой земле, потом перевела глаза чуть вправо, уткнулась взглядом в упругий тополиный ствол со слегка по-трескавшейся почти у самой земли кожею, сказала негромко: «Надо же! … и растет, и растет…»
Лет десять назад, как только получили квартиру да въехали, она по-садила это дерево, и как раз напротив кухонного окна. Взяла с бортовой машины саженец и закопала в землю, и водой полила. Мальчишки тогда крутились вокруг нее: «Слышь, бабуля, поможем… Вон мы скоко уже на-садили…» Но она сказала им строго: «Нет, я сама…» И как же славно бы-ло на душе, когда принялся саженец и потянулся вверх. Чуть ли не каждый день подходила к нему, ощупывала руками: «Ай, молодец, ну какой моло-дец, и растет себе,и растет...» В первую зиму (лютая была, о-хо-хо!..) боя-лась, что деревце не осилит мороза, замерзнет, бывало, бежала на улицу, стаскивала снег к деревцу, укутывала... Корешки-то небось слабые, а вдруг усохнут? Обошлось. Деревце перемогло морозы, а у нее на душе опять ра-дость.
Никто не спрашивал у старухи, отчего она так печется об этом де-ревце. А только если бы и поинтересовались, она вряд ли сумела бы отве-тить. Потому что никогда не умела сказать о том мягком и беззащитном, что, случается, бродит в ней и лишает покоя, и тогда она ходит по квартире как неприкаянная, и все-то видится дальнее  дальнее… Деревушка подле Чугунреки и старая изба под низкой двускатной крышей, а под окошком дерево, разлапистое, зеленое, не раз сидела под его ветвями, когда обидят или не поймут, и жаловалась, и говорила с ним… И тогда, и теперь она не делала большого различия между тем, живым, что ходит по земле, суетит-ся, и тем, что лишено этого, а только тоже живет и тянется ввысь, изнывает от жары, а в пору сильного мороза словно бы сжимается, делается меньше и беззащитней. Быть может, за эту вот беззащитность она и любила дере-вья, и ей всегда делалось больно, когда видела порубанный ствол или на-сквозь прогнивший пень.
В ее душе жила мудрость веков и ушедших поколений. Она чувство-вала, что и дерево умеет плакать и радоваться, жить и помирать… Верила, что человек не исчезает бесследно, а превращается в сосну ли, в березу ли, в птицу ли. Меж тем она глубоко почитала Господа и тянулась к нему всем сердцем и ликовала при виде деяний его. Она часто думала о тех, кого ос-тавила на деревенском кладбище подле Чугун-горы, об отце и матери, о детях… Она все помнила о них, и малой малости не забыла. И, если бы это зависело нее, давно бы съездила на то место. Но это было невозможно. У нее оставалась память, и она пользовалась ею с расточительностью небе-режливого хозяина. Она часто, быть может, слишком часто, пыталась вос-кресить в памяти то давнее, и тогда радовалась или огорчалась, смеялась или сердилась. И везде, где бы старуха ни жила, она старалась отыскать похожее на то, что было в родной деревушке, и, когда это удавалось, она словно бы возвращалась в прошлое, и на сердце у нее теплело. Она и дере-во-то посадила под окном потому, что подле ее отчего дома тоже росло де-рево. Нет, она не жила только прошлым, она умела радоваться тому, что есть теперь. И у нее были друзья даже среди молодых. Вон, к примеру, строители, что ставят новый дом по соседству; шла как-то мимо, а мужич-ки сидят прямо на земле и пьют чай у погасшего костерка. Дивно стало: почему домой не сходят на обед? Спросила об этом и узнала, что они при-езжие, пока своих квартир в городе не имеют. И тогда, не задумываясь, пригласила их к себе. Скучно одной: внучка с мужем полный день на рабо-те. Зато и мужички попались что надо. Не забыли ее: вон на прошлой не-деле платок ей купили в складчину. «Это тебе за доброе сердце, а еще за то, что и обед сготовишь, когда ж надо, и постираешь…» Внучка все удив-лялась: вдруг да и мясо окажется в холодильнике, которого вроде бы не брала, и лимоны… Потом узнала и была недовольна. Но старуха сказала ей: «Я еще в силе, чего же буду сиднем сидеть, да и семье какая ни на есть польза.»
Были у нее друзья и среди стариков и старух, и она, случалось, ска-зывала им о своем житьебытье, но чаще слушала. Уж так повелось с са-мого начала, что они приходили к ней и нередко жаловались на близких. И она умела утешить, сказать слово, которого ждали от нее. Наверное, люди шли к ней потому, что она была старше, а значит, мудрее. Во всяком слу-чае, так считала она сама. Жить для нее значило идти в гору, и чем больше лет тебе, тем выше ты и поднялся по этой нескончаемой горе. А кто же не знает, что с вершины лучше видно?..
Старуха оторвала взгляд от дерева, глянула перед собой и увидела свата, который шел к дому. Сейчас же поднялась с табурета, засуетилась… Выдвинула стол на середину кухни, вытащила из холодильника тарелку капусты, студень… Чуть помедлив, прошла в свою комнату, отыскала в чемодане, под кроватью, бутылку водки, поставила на стол. И, когда сват постучал в дверь, у нее все было готово. Встретила его в прихожке, по-смотрела в смуглое, запыленное с дороги лицо, велела пройти в ванную комнату сполоснуться, а потом не мешкая провела на кухню.
Сват оглядел стол маленькими узкими глазами, привычно сутулясь и потирая руки, сказал:
 А ты словно бы ждала меня…
Не в первый раз он говорит так, но все равно приятно.
 Конечно, ждала. Уж месяц как тебя нету. Ну, думаю, завтра-то… вот завтра-то…
Старуха пуще всего любила, когда приезжал сват, тогда она делалась словно бы моложе. Конечно, и внучкин муж иногда послушает, а все ж не то… Выпив рюмкудругую, старуха делалась бойкой да удалой на язык. Попробуй-ка перебить! Ну, уж нет… Да и кто станет мешать? Сват всегда рад послушать, тем более, что не все одна говорит, ему тоже даст выска-заться.
 Слышь-ка, об чем я нынче печалилась-то? У каждого есть своя земля, а у меня где же?.. Молодухой уехала с Урала и более там не была. А хочетсястрасть! Но и то верно, что я везде, среди всякого люда вроде бы своя.  Сват энергично тряхнул головой, сказал что-то, но она не услыша-ла, вдруг вспомнила рощу близ деревни, где теперь живет дочь, вспомнила и улыбнулась невольно.
Рощу ту Феклиной назвали, недавно дочь письмо написала, в нем и об этом есть. «Вышла я за деревню, а там ребятишки с котомками да с сумками. Спрашиваю у них: куда вы?.. И слышу в ответ: в Феклину рощу грибы собирать. Чудно!..» Это для дочери чудно, а не для нее, старухи. Трудно было поначалу в той деревне. Люди чужие, не сразу подобрала к их сердцу ключик. Наповадилась ходить в березовую рощу, сразу же за околицей, подолгу просиживала в тени деревьев. И тогда чудилось, что она не за тысячу верст от отчего края, а рядом с ним, стоит только протянуть руку, и вон он… Потому что роща была как две капли воды похожа на ту, близ родной деревушки. И приметили местные люди новенькую, и боль ее поняли и уж не чурались: «Мы-то думали, что ты со своим скарбом (скар-бу-то  малое дите да свекор со свекровью и сундук с лежалым бельем в придачу) счастливой доли сюда искать приехала. Есть и такие, которые ищут и с родных мест срываются. Так себе люди… Но ты… чтоб уберечь дочку, значит, от сглазу. И ладно. И живи!..» Нет. Уж не чурались и даже рощу ту назвали Феклиной: знать, слезы ее проросли там деревьями. Ста-руха потянулась к бутылке, плеснула в рюмки.
 Давай, сват, еще помаленьку выпьем. А что, не имеем такого пра-ва?  Подмигнула синим глазом. И уж не скорбное у нее лицо, веселое да-же. Отпила из рюмки, снова говорить начала:  Конечно, худо, что нету возможности добраться до родной деревушки. А только и здесь мне не-плохо. И живу, и прабабкой уж стала.  Старуха положила на стол руки, вытянула пальцы, обтянутые бледной, почти прозрачной кожей.  И все потому, что у меня хорошие руки, падкие до любой работы. Чего токо я не переделала ими! Попервости приехала на Амурреку, туда, сюда… нету работы на берегу. А тут и предлагают: иди на пароход поварихой. Очути-лась на борту, и в глазах темно: река-то жуть какая большая, и волна по ней… Мудрено устоять на ногах. Но надо. Муж-то у меня  беда  к золо-тишникам подался и пить начал, месяцами не бывает дома, а у меня дочка, старики… Ладно еще, люди рядом хорошие. Плаваю по реке, про себя ду-маю: скоплю денежку, избу куплю, не все ж на заезжем дворе… Так бы и содеялось, да случилась напасть. Пока плавала, муж пришел из тайги и помер. И свекор стал плохой: не могу, говорит, тоскую, и жизни мне тут нету, все-то чужое… Взревела я в голос. Что делать?.. Догадываюсь, что и муж от тоскипечали помер. Но не возвращаться же!.. Сбегала к гадалке, та и говорит: поменяй место, увези стариков в деревню, зачахнут они в го-роде. Ладно, собралась, поехала. Но и то правда, что далеко не уедешь: де-нежки нету.
Старуха замолчала. Глянула на свата. Все, о чем теперь сказывала, она сказывала, не шибко-то задумываясь над словами и вроде бы не пони-мая до конца их смысла, а вот теперь подумала и страшно стало. И горько. Прикрыла ладонями глаза и долго сидела так… Когда же отняла от лица руки, глаза у нее были сухие и скорбные.
 Мне и тридцати еще нету, а я уж вдова, и дите на руках, и старики вон сидят подле меня на чужой станции и слова не скажут. Я так думаю, что они не в себе были, словно бы оглушенные, и им все равно: в могилу ли сразу, куда ли еще… Я как посмотрела на них, так сразу и засуетилась. Бегу к начальнику станции: товарищ дорогой, давай устраивай!.. А он, злюка: много вас тут таких!.. Иди в сельсовет, там Советская власть, помо-гут. И пошла. Устроили на квартире, было дело, чуть ли не всю получку отдавала хозяевам, потом стало обидно: что же, всю жизнь буду на них ра-ботать? Опять пошла в сельсовет. Там и довольны: молодец, говорят, про-сигналила, ишь, на чужом горбу хотят в рай въехать. Пристроили в другом месте. Стало легче. Вот тогда и приметила за деревней рощу. Славная, очень была похожа на ту, что подле Чугунгоры, ходила туда одна, но ча-ще со свекром и свекровью, нравилось им там: надо же, говорили, почти как у нас… Тем и жили, значит, старики-то, памятью. Не то померли бы. Скоро им еще заделье отыскала, опять же подмога… Огород в поле разби-ла, своего-то подле избы нет, так я в поле… Вот старики и сидят, бывало, с утра до ночи, караулят зеленя.
 А чего замуж по второму разу не вышла? Небось молодая еще…
Старуха с удивлением посмотрела на свата. Думала, что говорила об этом (Сколько уж лет-то в родстве!) , оказывается, нет… Хотела ответить, но на сердце заныло, и промолчала. Та боль не остыла еще. Нет, она, ко-нечно же, не такая, как прежде, а все же, случается, и теперь старуха вдруг затоскует.
Немолодой уж, а веселый, и с дочкою, говорил не раз: «Давай сой-демся, землячка. У тебя дочь, и у меня… Заживем.» Потянулась к нему сердцем. Может, потому и потянулась, что городок, откуда он родом, не-далеко от Чугун-горы. Но узнал об этом свекор, не укорял, нет, только ска-зал, глядя на нее с тоскою: «А куда ж, Феклуша, мы денемся, немочные?..» И отошел сейчас же. И сказала она тогда тому, веселому: «Нет, не могу… Видать, судьба у меня такая.» Потом всю ночь проревела, и свекровь сиде-ла у ее кровати и тоже плакала.
 А вот и не вышла,  сказала старуха и грустно покачала головой. И сват понял эту ее грусть, положил на плечо руку, сказал:
 И ладно. Эк-ка невидаль, замуж!  И тут же добавил:  Ну, чего мы все про старое? Иль не живем теперь?..
И старуха словно бы очнулась: «И то верно. И то…»  и стала гово-рить о правнуке: дескать, и годков-то ему всегоничего, а шустрый. Умая-лась с ним, вот те крест! Но она знала, что это не так, и пуще всего на свете боялась, что внучка отдаст мальчонку в детский сад. Говорит: и очередь где-то там, в исполкоме, скоро подойдет. Старуха представила, что не бу-дет рядом с нею правнука, и так одиноко стало, так неуютно, и она почув-ствовала, как у нее похолодели кончики пальцев. Нет, нет, этого не может быть. Этого не должно быть. Уж она постарается, чтобы этого не случи-лось. Но сейчас же подумала, что не так-то просто убедить внучку: в чем, в чем, а в желании все делать по-своему, ей не откажешь. К тому же внучка уверена, что так будет лучше: «Надо, чтобы сын не отставал в своем разви-тии. Да и тебе, бабуля, самое время отдохнуть. Вот и мать пишет…» Вер-но, пишет. Но кто ее просит? Зачем?
 Нет, я не хочу отдыхать. Еще успею наотдыхаться.  Старуха не сразу поняла, что говорит вслух. Когда же сват улыбнулся и сказал: дес-кать, в самую точку попала!..  виновато развела руками. Но жаловаться было не в ее правилах, и она, с трудом и не сразу одолев в себе тревогу, за-говорила о другом.  А мужички-то из того дома, что строится напротив, еще ходят ко мне, хоть внучка и ругается. Вроде бы знающая, да не пой-мет: скучно мне без людей-то… И твой сын не поймет, бывает, и скажет: «Чего возишься с ними?..» То и вожусь, что интересно. Вон на прошлой неделе младшенький говорит: жениться хочу, а родители против. Спраши-вает совета: что делать? И посоветовала бы, когда бы знала… Вижу: и так худо, и так… И все ж сказала: «С родителями не ссорься. Вон моя-то внуч-ка-то… как же ей плохо было. Было бы еще хуже, если бы не я…» Опять же понимать надо тех, кому любится, и жалеть их. Только не все умеют жалеть. Вон и дочка моя…  Старуха посмотрела на свата, хотела еще что-то сказать, но лишь развела руками. Она молчала долго, и сват не смел по-тревожить ее, догадывался, что она думает о жизни.
 Ты права, успеем наотдыхаться,  спустя немного сказал сват и, помедлив, добавил:  Что-то плохо я стал себя чувствовать, осколок под сердцем зашевелился. Неужели все? Неужели скоро конец?
У старухи захолонуло на сердце, испуганно посмотрела на свата и замахала руками: что ты? что ты?.., она чуть не сказала: «А как же я?..» но вовремя догадалась, что это было бы признанием того, что его скоро не будет, и сумела сдержать готовое вырваться восклицание. Подумала о том, как же сильно она привязалась к свату, если даже мысль о его смерти не-стерпима. А ведь она и видится-то с ним в месяц раз, не больше. Значит, вовсе не обязательно встречаться каждый день, чтобы человек стал для те-бя необходимым?
 Ты даже не бери в голову. Ты даже…  Прищурившись, она по-смотрела ему в глаза и не увидела того обычно теплого и устойчивого вы-ражения, которое всегда говорило, что все обойдется и не надо отчаивать-ся, нет ничего хуже отчаяния. Она не увидела этого, и расстроилась, и, ко-гда ближе к вечеру провожала свата, была грустна, и не захотела говорить с внучкой и не выкупала в этот день правнука. Прошла в свою комнату, легла на неразобранную постель, чего сроду не было, и долго не могла ус-нуть.
А через неделю принесли телеграмму, и в ней говорилось, что сват помер. Старуха не плакала, она только ходила по квартире и с удивлением спрашивала: «Ну, почему? Почему?..» Она вроде бы и не замечала близ-ких, не слышала, как правнук уже в который раз просился на улицу поиг-рать, и только однажды остановилась подле внучки и негромко сказала: «Ну, вот, кажется, настал и мой черед…»
Старуха не поехала на похороны: «Не могу…» Оставшись в квартире одна, она позвала соседку и долго рассказывала о свате. Она и не догады-валась, как много знает о нем, а вот теперь поняла, и еще горше сделалось. Потом сходила в церковь и поставила свечку за помин души убиенного фашистским осколком. Она так и сказала старому служителю церкви и в поминальнике записала: «убиенному…» А когда пришла из церкви, села на скамейку под тополем и задумалась. Она забыла, что правнук теперь один в пустой квартире, а когда вспомнила, не почувствовала привычного волнения, но все же поднялась со скамейки и прошла в подъезд. Правнук, свернувшись калачиком, спал на кровати в большой комнате. Старуха приблизилась к нему, накрыла одеялом. В квартире было тихо, так тихо, что было слышно, как жужжат под потолком мухи. Эта тишина показалась неприятной, саднящей какой-то. Она не сразу поняла, отчего так тихо, и только потом до нее дошло, что нынче воскресенье и в котловане напротив не возится жукоподобный бульдозер, а подле строящегося дома не грохо-чет подъемный кран.
Старуха недолго пробыла возле правнука. Прошла на кухню, подсе-ла к окну. Она представила, что уже никогда не увидит свата и не погово-рит о том, что было с нею в большой  да, да, большой, она как-то сразу поняла это  и не всегда доброй к ней жизни. Правда, остались еще стару-хи, в подъезде их немало, но она почему-то не принимала их всерьез и ни с одною не сумела близко сойтись. Наверное, потому и не сумела, что все они были моложе и оттого знали и пережили много меньше того, что вы-пало на ее долю, а знать больше не хотели. Она и теперь помнит, как нача-ла рассказывать соседке про приемную дочку, которая теперь живет на за-паде и даже письма не напишет… «Иду утром на станцию, уж и не помню, зачем… Глядь, девочка стоит в зале, а возле нее станционный смотритель. Плачет девочка-то… Я подхожу, а станционный смотритель и говорит: «Суетилась тут одна бабенка, по всему видать, разбитная, она, поди, и подкинула девочку, а сама дальше подалась…» Я как услышала  свет по-мерк в глазах. И что творится с людьми, думаю. К тому времени родители мужа померли, я и говорю: возьму девочку к себе, не будет же маяться в сиротстве. Где одна, там и две… И ничего, выросла рядышком с моей-то кровиночкой, с дочкой-то… Плохо только, уехала и письма не напишет. Забыла, что ли?..» А старуха, соседка, говорит: « А ты чего другого ждала от нее? Зря! Небось чужого корня…» И так-то грустно мне стало: эк-ка люди!.. Но спустя немного подумала: «Причем здесь люди? Молода еще соседка, и до вершины той горы далеко ей. Небось сват так не сказал бы: повидал много и знал, почём фунт лиха.»
… Дня через три приехали внучка и ее муж. Не спросила у них, мно-го ли было на похоронах народу. И без того знала: сват был из тех, кого уважали на деревне.
Шли дни, и теперь они ничем не отличались один от другого, потому что старухе уже не надо было ждать свата и думать, о чем бы еще порас-сказать ему. Раз-другой пробовала заговорить с внучкиным мужем, но он, обычно не прочь посидеть с нею и потолковать, то ли не заметил этого, то ли оказался не в духе… Дела у него на работе не ладились, и она почувст-вовала это и не настаивала. Было, конечно, обидно, но терпела. И все же как-то сказала внучкиному мужу:
 Что же ты, родимый, не поговоришь со мною? Я ведь много чего знаю.
Ответил с досадой:
 Право, бабка, все это скучно и в журналах не принимают. Им по-давай про нынешнюю жизнь.
Она расстроилась. И уж не стала подходить к внучкиному мужу, хо-тя смутно ощущала его неправоту. Нередко думала: «Чудно, иль давнее не от людей?.. Иль у этих-то, которые теперь живут, нету корня?..» Но думала как-то вскользь, словно бы о чем-то постороннем, не очень понятном ей. В самом деле, старуха только теперь осознала, что и внучку-то не всегда по-нимает и не знает, отчего она нынче весела и ласкова, а ведь только вчера была сердита и не хотела сесть за стол. А еще заметила, что и люди в подъезде каждый день разные, все время бегут куда-то, бегут и ссорятся. То же самое и на улице… И это испугало ее. Впервые за последние годы старуха засомневалась в себе: права ли она, когда думает, что с высоты прожитых лет лучше видно? И еще огорчило, что не к кому пойти теперь с этим сомнением: свата нету, а кто же еще поймет ее заботу?..
Внешне старуха мало изменилась, все так же дотошно и несуетливо исполняла домашнюю работу, только больше стала просиживать у окна, а бывает, что и забудется и ответит невпопад. В ее сознании происходила какая-то работа, но она могла только догадываться об этом, потому что эта работа словно бы шла помимо ее воли. Теперь она часто вспоминала о том, что было с нею когда-то, и давнее казалось много интереснее того, что у нее есть сейчас. И это было плохо. Никогда прежде она не отделяла про-шлое от настоящего. В ее сознании прошлое тесно переплеталось с на-стоящим, тем самым создавая тот богатый и яркий мир, в котором она жи-ла. Случалось, она могла говорить о давно умерших людях, как будто они рядом с нею и с ними еще ничего не случилось. Правда, очень скоро она приходила в себя и говорила с укором: "Эк-кая же я забывчивая!..» впро-чем, не ставя свою забывчивость себе в вину. Она и не знала, что этот ее мир только потому и жив, что она могла постоянно говорить о нем, а когда говорить стало некому, он начал чахнуть…
Старуха была настолько подавлена случившимся, что, когда однаж-ды внучка пришла с работы и сказала: «Все. Завтра сын пойдет в садик», она не сразу поняла ее. Но потом у нее задрожали руки, она почувствовала слабость во всем теле и не пошла на кухню, чтобы накрыть на стол. «Все одно к одному…»  вздохнула, стараясь не смотреть на внучку. Не хотела расстраивать ее, а та и не думала расстраиваться:
 Вот теперь ты и отдохнешь, как надо. Хватит, наработалась за свою жизнь!
Старуха покачала головой, но спорить не стала: поняла, что это ни к чему не приведет, а только еще больше отдалит от внучки, которая и поня-тия не имеет, что происходит у нее в душе. Старуха не винила внучку. За-чем? Было однажды... Говорила гадалка, взяв ее ладонь в руки: вот линия твоей жизни, а вот внучкина... И как же тесно они переплелись! И надолго. «Но теперь, видать, истек срок, и линии начали отдаляться»,  подумала старуха, все так же стараясь не смотреть на внучку.
Утром старуха собрала правнука, отвела в детский сад, а потом весь день просидела у окна. И только ближе к вечеру начала готовить ужин. Она еще возилась на кухне, когда пришла внучка с мужем, а вместе с ними правнук. Он забежал на кухню, и старуха взяла его на руки и стала спра-шивать: как-то там, в садике?.. Надеялась, что правнуку там не нравится, и уж тогда-то она постарается, чтобы он больше не ходил туда. Но правнук был едва ли не в восторге от садика и все повторял: «Ккасиво там и ллебят много!»  и старуха сникла.
За столом внучкин муж вскользь, за разговором о чем-то, сказал:
 А картошка нынче подгорела. Чего же ты, бабуля?..
Летели дни одинаковые и легкие, как надувные шарики, которые она однажды видела на демонстрации. Старуха еще суетилась, что-то де-лала, но все это без интереса, теперь уже и внучка, случалось, говорила: «А молоко-то опять убежало. Что же ты, право?..»
На неделе старуха получила письмо от дочери, та писала, что теперь они с мужем живут в новом доме и, если она хочет, пускай приезжает: дом просторный, места на всех хватит… А вечером, морщась от того, что вдруг заныло сердце, сказала внучке:
 Уеду я в деревню, благо, и дочь вспомнила, что у нее есть мать. А вы теперь и без меня управитесь. Так?..
Старуха с тревогой ждала, что скажет внучка. И, если бы та сказала: «Что ты выдумываешь? Ведь сама не раз говорила, что только тогда и жи-вешь, когда чувствуешь себя хозяйкой. А тут ты хозяйка…»  она и слова бы вперекор не вымолвила. Но внучка сказала, вздохнув:
 Может, ты и права, и в деревне тебе будет лучше. Как-никак воз-дух…  И старуха, осторожно ступая по скрипучим половицам, почти ни-чего не видя перед собой, ушла в комнату. Долго сидела на кровати, глядя, как на оконном стекле бьется муха: то сорвется вниз, на широкий подо-конник, то опять поднимется вверх, и все бьется, бьется…
Утром старуха велела внучке взять билет на поезд, и уже после по-лудня сидела в душном купе. А ровно через тридцать шесть часов она со-шла на маленькой станции, затерянной в серой, выжженной солнцем сте-пи, и с интересом, но без волнения, которого втайне ожидала и которого почему-то не было, разглядывала новые пристанционные избы  они поя-вились за те пятнадцать лет, что она не была здесь.
На станции ее встретила полная белолицая женщина, ее дочь, приня-ла из рук чемодан, чмокнула в щеку: «Мама!.. Наконец-то!..» И стала рас-сказывать о своем житьебытье. Пока они переходили по перекидному дощатому мосту через речку, а потом недолго шли узкой, в дождевых вы-боинах улицей, старуха узнала, кто из знакомых помер, а кто и теперь жи-вет и все еще в доброй памяти. Но и это не вызвало у нее волнения. И только однажды она огорченно вздохнула, когда дочь сказала, что скоро той рощи, куда они бегали собирать грибы, не будет: там теперь строят ко-ровник, и это хорошо, она станет ходить туда за молоком… Еще старуха узнала, что дети дочери теперь в разных городах, кто в техникуме, кто в институте… Бывает, что и напишут, и тогда она по нескольку раз на дню читает их письма. Старуха плохо знала тех пятерых, а меньшого даже не помнила: уж так получилось, что все время жила со старшей внучкой, ко-торую держала на руках еще в годы военного лихолетья.
Ей отвели комнату рядом с прихожкой, много просторнее той, что она имела у внучки. И кровать была лучше, никелированная, с блестящими шарами в изголовье.

Старуха проснулась рано, заправила кровать, прошла на кухню. Дро-ва были припасены с вечера, и она затопила печку, поставила чайник. Хо-тела почистить картошки, но появилась дочь и сказала:
 Ну, зачем ты, мама?.. Не надо, я сама… Ты отдыхай, отдыхай…
На следующий день было то же самое. И через неделю… Старуха ничего не делала, но отчего-то всякий раз к вечеру у нее разламывалась спина. К тому же начали мучать головные боли, подчас так сдавит, так сдавит, хоть криком кричи. Изредка старуха выходила из дому, сидела на лавке у забора, подолгу смотрела в даль, туда, где поднимались синие горы и за которыми, как думала, находится город, откуда приехала.Первое вре-мя она могла еще погулять по деревне, случалось, ее окликали и пытались заговорить, она отвечала, но чаще невпопад, и норовила поскорее уйти, а очутившись одна, не всегда могла вспомнить, кто только что разговаривал с нею. И тогда она вовсе перестала выходить из дому. Правда, и теперь у нее бывали счастливые минуты. Это когда думала о внучке и ее семье. О правнуке. «Ах, сорванец, ах!.. И носится-то, и носится, удержу нет. Но по-годи у меня, погоди, привяжу за ногу к двери, вот тогда будешь знать! Вот тогда…» И незаметно для себя начинала говорить вслух и очень удивля-лась, когда дочь, очутившись у нее под дверью, спрашивала: «Ты с кем это, мама, говоришь?..» Но удивление скоро проходило, держалась лишь тоска по дому, который оставила, по тополю под окном. Почему-то каза-лось, что тополь не сможет без нее, зачахнет…
Старуха была совсем плоха, когда неожиданно приехал внучкин муж. Он был весел и доволен собой:
 А у меня книгу приняли… Наконец-то!
Старуха увидела его и заплакала:
 Милый ты мой… Милый…
И он растерялся:
 Тебе здесь не нравится? Ну, что ж, я заберу тебя, только не сей-час…сейчас я в командировке. Вот приеду домой и пошлю телеграмму. Мы тебя встретим…
И он уехал. А она… она приободрилась, и головные боли вроде бы прекратились, и теперь уж не обижалась, когда зять заходил в комнату и привычно спрашивал: "Т« еще жива, старая ведьма?»  «Жива, жива,  от-вечала.  И пока не собираюсь помирать.» Каждое утро она подолгу про-стаивала у калитки и ждала почтальона, с надеждой спрашивала у него: «Есть ли телеграмма? Да нет, не дочери  мне…»
Минул месяц, а телеграммы все не было. И она решила, что уже не будет…
Ночью во сне она увидела свата, и сказал сват: «Ты не печалься: всему свое время. Наше с тобой время осталось где-то там, позади…»  «Но я не хочу. Не хочу! Они пропадут без меня, зря я уехала. Они такие беспомощные. Такие… Вот и твой сын…» Нет, она этого не сказала, она только хотела сказать, но свата уже не было возле нее. Старуха застонала и открыла глаза.
К утру она померла. Она жила мыслью, что нужна близким. Когда же поняла, что это не так, она померла. А телеграмма пришла. Пришла, ко-гда старуху уже обмыли и надели на нее синее, с белыми яблоками, платье, которое отыскали на самом дне ее чемодана.
-

































КАЛЛИОПЫЧ

Ему было грустно. Он стоял за околицей деревни в березовой рощи-це, смотрел, как падают на землю, шурша и перекатываясь, длинные, жел-тые, с тонкими синюшными прожилками, листья, и глаза у него светились неспокойно. Он не знал, отчего это, он многого про себя не знал. Может, оттого и не знал, что не привык думать о себе, как-то все недосуг. И все же это теперешнее состояние души ему не в диковинку. Томительное и сла-достное одновременно, оно властно завладевает им всякий раз, когда он в осеннюю пору очутится за околицей. И вспоминается давнее, прожитое, но не враз, не цельными картинами, а какими-то быстрыми, обжигающими душу проблесками. И нельзя удержать их в памяти, понять, как это бывало раньше.
С годами (теперь-то ему уже за восемьдесят) утратилась эта способ-ность. И первое время он переживал, но, приученный принимать жизнь та-кой, какая она есть, он малопомалу привык к этому состоянию, справед-ливо полагая, что могло случиться и хуже. Вон Митюнчик, старый недруг, с годами и вовсе стал как малый ребенок. Помнится, шел по улице и уви-дел его, сидел тот на лавке и сердито смотрел перед собой. Прошел бы ми-мо, да заробел. Он всегда робел, когда встречался с Митюнчиком, особен-но, если ощущал на себе его холодный давящий взгляд. Стоял перед Ми-тюнчиком, неловко переваливаясь с ноги на ногу, пряча за спину футляр со скрипкой, и чувствовал себя виноватым, хотя и не знал, в чем его вина.
Глядя на него какими-то неживыми, почти стеклянными глазами, Митюнчик спросил:
 Играешь?..
 Играю.
 Зачем?..  снова спросил Митюнчик.
А он не знал, что ответить, растерялся. И это, кажется, понравилось Митюнчику, в глазах у него появилось что-то живое, буркнул:
 И что ты за мужик, Каллиопыч? Не пойму… Тоску на людей наго-няешь своей музыкой. Моя б воля, выгнал бы тебя из деревни. Да нету на то моей воли. Жаль!
Строг Митюнчик и про себя говорит, что всегда справедлив. Но Каллиопыч не может увидеть этой справедливости. Не потому ли, что по-нимает ее по-другому?
 Ты кто? Имя-то твое как? Ну!..  это уже в последнюю их встречу спросил Митюнчик.
И Каллиопыч опять растерялся. Но это была не та растерянность, не прежняя, она от смущения, а может, от жалости. Он сразу догадался, что Митюнчик нынче другой.
 Каллиопыч я… Иль забыл меня?
Митюнчик долго жевал губами, опустив глаза. И Каллиопыч посте-пенно овладел собою и впервые за долгие годы справился с робостью пе-ред этим человеком.
 Каллиопыч!  хлестко, словно бы оборвав в себе что-то, сказал Митюнчик.  Скрипичник, что ли?..
Да-а…
Звали его в деревне «скрипичником». Появился он тут в сорок шес-том. Появился в этой деревне, но мог оказаться и в другой. Тогда ему было все равно, куда идти. В старой залатанной гимнастерке, без погон, худой и длинный, с русым чубчиком, спавдающим на лоб змейкой, он остановился возле колхозной конторы, поправил на плече футляр со скрипкой, подож-дал, когда отхлынут пацаны: поглазели на новенького, и ладно,  и толк-нул плечом дверь. Получилось резко, и он смутился, долго глядел на крупнолицего, с невысоким, загорелым, без единой морщины лбом, сидя-щего за столом мужчину, и молчал. А когда сделалось невмоготу стоять: натруженные ноги гудели и в спине колотье  это колотье, а еще шум в го-лове от контузии,  проговорил негромко:
 Я приехал…
Мужчина поднял голову от стола, на котором сиротливо лежал лис-ток бумаги, вырванный из ученической тетради, и посмотрел на Каллио-пыча. Это был Митюнчик. Неделю спустя Каллиопыч узнал, что Митюн-чик  колхозный бригадир. Конечно, у него было и имя, и отчество, но их в деревне никто не помнил.
 Ты кто?  спросил Митюнчик.  И чего от меня надо?..
Каллиопычу вдруг стало жаль хозяина этого стола, который столько минут разглядывал маленький листок бумаги, силясь выдавить на лбу хотя бы одну морщину. Но ничего не получалось: лоб, как и стол, был гладок.
 Трудно?.. – с сочувствием в голосе сказал Каллиопыч.
 Что… трудно?
 Ну, все это…  не без смущения проговорил Каллиопыч, разведя руками.  И бумаги опять же надо читать.
 Жалеешь, что ли?
 А-га… - простодушно сказал Каллиопыч, отчего-то подумав, что человек, сидящий за столом, малограмотен. А тут бумаги подсовывают, их надо читать.
 Интересно,  помедлив, сказал Митюнчик.  Очень даже. Ты кто? Перемещенный или вербованный?
 Я сам по себе,  сказал Каллиопыч.
 И вовсе интересно!  воскликнул Митюнчик.  А чего к нам? Не-бось у себя на родине зарезал кого или ограбил?
 Нет, не грабил и не резал…  поморщился Каллиопыч.
 А то смотри, могу и на чистую воду вывести, потому как и образо-ваньишком не обижен и зрю сквозь…
Митюнчик еще о чем-то говорил, но Каллиопыч уже не слушал его, был в смятении: дальше, что ли, податься, земля-то большая. И уж напра-вился к двери, когда Митюнчик спросил, что он умеет делать.
 Ладно,  спустя немного махнул рукой Митюнчик.  Оставайся, поглядим. А станешь шалить, упечем за решетку. Долго ли?
Он так и сказал: упечем. Слово по тем временам куда как острастное, и Каллиопыч с испугом посмотрел на Митюнчика и поспешил уйти. Опре-делили его на ферму скотником. И то хорошо: с утра до вечера одинодинешенек со своей болью, никто не подойдет, не спросит: «Отчего ты словно побитый?» Он и теперь не любит, когда видит в глазах у людей сочувствие: надо что-то говорить, а говорить порой не хочется, и он доса-дует и не умеет скрыть этого. Он по сей день не научился изображать на лице благодарность, когда хочется криком кричать. Все, что на сердце, то и на лице. И он знает об этом, и в такие минуты норовит не встречаться с людьми.
Вот и нынче ушел за деревню, потому что ощутил в душе, помимо присутствия уже ставшей привычной, как боль в суставах, грусти, еще и смятение. «Значит, подоспела осень…» Странно, что он подумал именно об этом, он мог бы подумать о чем-либо другом и догадаться, что осень тут ни при чем. Нынче исполняется год, как он не берет в руки скрипку. Пре-жде он охотно ходил в клуб и играл разные мелодии, и люди, случалось, были довольны. Но вот установили в клубе дискотеку, и для Каллиопыча все кончилось. Раз-другой он попытался прийти в клуб, но молодые люди, а в клубе теперь все больше молодые, сказали, что он уже не нужен со сво-ей скрипкой, у них  дискотека. «Шагай-ка, дядька, домой. В случае чего позовем…»
Не позвали. И он обиделся, но не сильно. Недоумевал: что молодые люди находят для души в этой дискотеке? Всего-то и есть в ней: какие-то взбалмошные, почти дикие звуки, от которых вздрагиваешь и страх вдруг охватывает сердце.
И все же не случайно он увидел причину своего смятения в том, что подоспела осень. Осень уже давно стала нелюбимой порою года. Сухие листья, легко срываемые с берез, несущиеся по ветру, не вызывали в нем никаких других чувств, кроме душевной подавленности. Ему было неловко за свое отношение к осенней поре, которая у большинства людей вызывает тихую радость и спокойное удовлетворение. Но он ничего не мог поделать с собой. Однако нынешнее смятение было иного свойства: и резче, и силь-нее, и он чувствовал это и мучался.
Он смотрел на скрипку и не мог понять, зачем взял ее. Уже давно он не прикасался к ее струнам и думал, что даже если бы и захотел что-то сыграть, у него не получилось бы ничего. Он думал так, а сам все смотрел на скрипку. Он не многое умел играть, но то, что все же умел, нравилось людям. И его приглашали на свадьбы, на вечеринки и в те избы, где случи-лось несчастье. Это когда люди поняли, что скрипка умеет не только сме-яться, но и плакать. И он думал, что так будет всегда, до самых последних дней жизни. Но он ошибся, и оттого на душе у него было смятение.
Нелегко смириться с тем, что в клубе теперь дискотека. А ведь в на-чала он вроде бы сумел одолеть в себе неладное и принял это мужественно и гордо, решив, что дискотека ненадолго, и молодые люди в конце концов придут к нему. Но вчера он подумал, что могут и не придти. Умер колхоз-ный бухгалтер, ровесник его. И все те дни, пока бухгалтер лежал в гробу, он терпеливо готовился к тому часу, когда покойника понесут на кладби-ще. Уж тогда-то не обойтись без скрипки. Не было еще ни разу, чтобы его не позвали на похороны. И он приходил и играл, и люди плакали, потому что жалели усопшего, а еще потому, наверное, что плакала скрипка.
Правда, он не очень-то ценил свои способности. Другое дело  отец его. Он умел так сыграть на скрипке, так передать свою боль, что она тот-час же становилась понятной всем, кто слушал его. А слушали многие, и были среди них артисты, художники, писатели, случалось, в кабачок, где играл отец, заглядывал Александр Иванович Куприн. Угощал вином и го-ворил добрые слова о его игре.
Каллиопыч знал, что никогда не сумеет сыграть так, как отец. Да он и не стремился к этому даже в свои молодые годы. Он не получил высшего образования, за плечами всего лишь три класса церковноприходской школы.Но он обладал душой тонкой, чувствительной, легко ранимой. По-тому и мучался сейчас, переживал.
Не пригласили его играть на похоронах бухгалтера. Это были первые похороны в деревне, на которые его не пригласили. Пригласили со сторо-ны. И он видел этих музыкантов. Худые, с бородами, шли они за гробом, и кто-то бил в барабан, кто-то дул в трубу, и все вместе они выводили неза-тейливый узор мелодии, которая вспоминается лишь в печальных случаях. И не было в этом узоре души, и это пуще чего другого не понравилось Каллиопычу. Он привык верить людям и знал: они могли не понимать му-зыки, но уж не почувствовать того, что в ней нет души,  не могли. Тогда в чем же дело? Отчего люди отказались от услуг скрипки и прибегли к по-мощи чего-то такого, что не имеет души? А скрипка имеет душу, и эта ду-ша от отца. Отца давно нет, но душа его живет в скрипке.
Каллиопыч многого уже не помнит из того, что знал об отце, но сто-ит только взять скрипку и начать играть, как он ощущает прилив неведо-мых сил, и память яснеет, и на сердце делается легко и спокойно. И он зна-ет, отчего это происходит. Конечно же, от того, что в скрипке живет душа отца, разве он сам сумел бы в звуках передать то удивительное, что только и увидишь в вечерней степи, когда чуть слышно, при слабом ветре, пере-шептываются ковыльные травы, а высоко в небе выводит волшебные тре-ли жаворонок? А он умеет делать и это. Люди говорят, что умеет. Но нын-че они словно бы забыли обо всем и пригласили проводить в последний путь человека кого-то другого, не его, и это вызвало в душе смятение, и уж никуда не деться от него, не убежать. Потому и горько, что никуда не деться…
Каллиопыч стоял подле березовой рощицы и думал, и смятение его делалось сильнее. «Господи, отчего же так все плохо?»  спрашивал он у себя и не находил ответа. Для того, чтобы найти ответ, надо было иметь ясную голову и цепкую память и из вороха прожитых лет извлечь то, что подсказало бы ответ. Но сейчас он не в состоянии был сделать это. Память уже не та. В голове все смешалось, не сразу и скажешь, откуда ты сам-то родом и чего ищешь здесь, в березовой рощице.
И все же коечто осталось в памяти. Никуда не делось то, что про-жито им, и теперь при нем, и только извлечь это не так-то просто, тут тре-буются усилия, на которые он сейчас почему-то не способен. Но бывает, и он видит многое из того, что с ним происходило. К примеру, он видит Ми-тюнчика, почему-то чаще всего именно его, и не этого, нынешнего, преж-него, и слышит его голос: «Говорят, ты был на войне? Ну и как там?..»  «Ничего хорошего. Кровь и слезы…»  «Кажись, ты вояка из тех, кто всю жизнь в обозе?..» Митюнчик не воевал: глаз у него поврежден в мальчише-ском возрасте, и левая рука сухая от рождения, и его представления о вой-не сводились к передовой, где держатся лишь отчаянные люди, и к обозу, неизменно следующему за теми, кто впереди. «Как… ничего хорошего? А героизм? А мужество воинов?..» Митюнчик, когда обижался, говорил вдохновенно, и он сам знал об этом и потому старался обижаться как мож-но чаще. Но Каллиопыч первое время не догадывался о свойстве характера Митюнчика и отвечал на запальчивые вопросы его спокойно и искренне. «Страшно убивать. Знаешь, что перед тобой фашист, а все равно страшно. Сидишь в окопе, и вдруг команда… И вскидываешь автомат и стреляешь. Ничего хорошего. Война…»
В деревне много фронтовиков, но Митюнчик досаждал расспросами о войне только ему. И сначала Каллиопычу это нравилось, думал, что бри-гадир выделяет его, но потом понял, что все не так. Однажды сидели в клубе, слушали лекцию, а когда лектор ушел, стало скучно, кто-то из фронтовиков сказал: «Теперь бы нашу послушать...боевую.»У Каллиопыча была тогда с собой скрипка, и он вытащил ее из футляра и заиграл. И все, кто был в клубе, смотрели сначала с изумлением: мало кто знал его в ту пору,  а потом с болью; музыка его была грустна и горька, и люди мыс-ленно встретились с тем, что пережили.
А сам Каллиопыч в эти минуты видел родной портовый городок, шел он тогда по улице в сторону отчего дома. И скоро оказался в том мес-те, где стоял дом. Но вместо дома  завал обуглившихся бревен. «Мама. Я пришел, ты слышишь?..» Но никто не ответил фронтовику. Было тихо. Он долго бродил по пожарищу. И нашел отцову скрипку. Он понял это сразу, поглядев на верхнюю деку, где стояла крупная, скошенная чуть вправо бу-ква К. И он догадался, что отца уже нет и мамы тоже нет. Если бы они ос-тались живы, не бросили бы здесь скрипку, которой отец страшно гордил-ся.
Он нашел только скрипку, она была без единой царапины, и это удивительно, ведь кругом все порушено. А футляра он не отыскал и снача-ла хотел заказать у мастера, но потом передумал. Вдруг решил, что душа отца, которая живет в скрипке, может обидеться и скрипка не станет петь в его руках. Он уже тогда верил, что отец не исчез бесследно. Никто не исче-зает бесследно. Что-то, пусть самая малость, остается от человека. Он и на фронте, сидя в сыром окопе, случалось, думал об этом, а то и говорил, и солдаты внимательно слушали его.
Здесь же, на пожарище, он подобрал сухое обожженное деревце, из которого и решил сделать футляр для скрипки. Он мог бы найти другое дерево, получше, и не здесь, а где-то еще, за городской чертой. Но ему ка-залось, что тогда скрипка потеряла бы свой голос. С неделю он мучился. Отвыкши от тонкой работы, солдатские руки неумело держали плотничий инструмент, часто подводили. Но он проявил настырность и в конце кон-цов сделал футляр. И был тот футляр совсем не похож на прежний, изжел-та-белый, с длинными синими прожилками, на тонких ремешках. Он вы-зывал у людей удивление, и можно было бы посмеяться, увидев его. Но никто не смеялся, что-то скорбное было в этом футляре.
В тот вечер, играя на скрипке, Каллиопыч долго бродил по тихим улочкам своего городка, которые любил прежде, но к которым теперь от-чего-то не проявлял даже малого участия, в надежде встретить если и не друга довоенной еще поры, то хотя бы знакомого. Но так никого и не встретил. Позже узнал, что все, кто жил в городке, или почти все, расстре-ляны немцами в березовой рощице, а трупы сброшены в катакомбы. Слу-чилось это в сорок третьем, осенью. И тогда, наверное,желтые листья па-дали на землю, и солнце тускло светило, и было больно и жутко. Он долго ходил по березовой рощице, и земля тут была красная. А может, ему пока-залось, что красная? Потом он притомился. Доканали-таки старые раны. Впрочем, отчего же старые? Тогда еще совсем свежие, и о каждой он мог сказать, как она болит. Это сейчас ничего не скажешь, во всем теле одна боль, сплошная. Он лег на землю и уснул. И во сне к нему явился отец и говорил с ним. И велел уехать куда-нибудь, тут ему не будет житья, денно и нощно он станет мучиться воспоминаниями. Но ведь нельзя жить одной болью, нужно еще что-то… Может, там, вдали от родных мест, он найдет это «что-то». «Поезжай, сынок,  сказал отец.  Я благославляю тебя.» Каллиопыч не мог ослушаться, с малых лет привык верить отцу, и поутру он уехал из городка и больше не бывал там. Не тянуло туда, знал, что мно-гое в городке поменялось и уже не найдешь старой, засаженной липами улочки, по которой бегал пацаном. Но с ним была память, и это лучшее из того, что осталось, и он щедро, подчас излишне щедро и нерасчетливо прибегал к ее помощи.
Вот и в тот вечер, закончив играть, он ощутил на сердце ставшее уже привычным горькое чувство потерянности в этом большом и равнодушном к нему мире. Он не услышал, как хлопали ему, и был удивлен, когда люди начали подходить к нему и говорить слова добрые и ласковые. Он с недо-умением смотрел на них и виновато улыбался. Он не хотел играть на скрипке. Он даже не помнит, как скрипка очутилась у него в руках. И те-перь ему было немного стыдно, но уже не так горько, как минутудругую назад.
К нему подошел Митюнчик и спросил, хмурясь, и это было странно, все другие улыбались и одобрительно хлопали по плечу: «Ты что играл?..» Он смутился, он и сам не знал, что играл. Что-то смутное и беспокоящее, что-то далекое и родное. Он промолчал. А Митюнчик подумал, что он не желает говорить с ним, и обиделся. И уже ничто не могло растопить этой обиды, которая затвердела и стала как кусок льда. С тех пор всякий раз он старался досадить Каллиопычу. Случалось, люди замечали это и говорили, чтобы он не маялся дурью и оставил человека в покое, но Митюнчик толь-ко пожимал плечами и делал по-своему. Однако в минуты торжества духа (а у него бывали и такие минуты) он вдруг приходил в избу, где находился на постое Каллиопыч, и говорил горячо и страстно: «А послушай-ка, ми-лок, как у меня стучит сердце! И хочется чего-то…» И  начинал петь. Он пел и требовал от Каллиопыча, чтобы тот аккомпанировал ему на скрипке. И тот, грустно улыбаясь и позабыв обо всех неприятностях, причиною ко-торых был этот человек, пытался подыграть. Но у него не получалось, скрипка не слушалась. «Не могу,  вздыхая, говорил он.  Руки как чужие, вялые…»
Это сердило Митюнчика. Но не только это. Еще и то, что Каллиопыч не отвечал на обиду, не возмущался и ничего не требовал для себя. «Ты что, не в своем уме?  спрашивал он.  Отчего не пошлешь меня к черту? Может, тогда я перестал бы дергать тебя?..» Митюнчик искренне полагал, что в состоянии изменить свое отношение к Каллиопычу. Но тот не хотел прислушаться. Выйдя из пекла войны, считал, что все недруги остались там, по другую сторону, и к людям, которые окружали, относился ровно, не делая исключения и для Митюнчика. А тому это не глянулось. Он ду-мал, что Каллиопыч хитрит, и только ждет часа, чтобы отыграться. Думая так, он делался и вовсе дерзким, и, подступая к Каллиопычу, размахивал руками и кричал: «Врешь! Не дождешься! Не дам!..»
После таких вспышек, а они повторялись не реже одного раза в ме-сяц, Митюнчик долго ходил по деревне, опустошенный, а поздно вечером забегал к Каллиопычу и опять требовал, чтобы он сыграл на скрипке. И тот не отказывал, но всякий раз играл одно и то же, и это казалось странно. И Митюнчик спрашивал: «Что, не умеешь по-другому?»  «Отчего же?..  отвечал Каллиопыч.  Может, и сумел бы, да скрипка не желает. Она толь-ко на те мелодии и согласна, которые в свое время играл мой отец.» Ми-тюнчик с испугом смотрел на скрипку и еще больше хмурился: «Да нешто она живая?»  «Живая. Душа в ней живая.»  «Тьфу ты!..»  сердито спле-вывал Митюнчик и уходил.
Каллиопыч и впрямь почти не играл ничего другого, кроме того, что играл отец. Он играл знакомые с детства мелодии, и на душе у него свет-лело. Он замечал, что и людям делается хорошо, когда он прикасается смычком к струнам, и никто не спрашивает, отчего мелодии так часто по-вторяются. А вот Митюнчик спросил и тем расстроил его. Каллиопыча снова начало мучать уже слегка подзабытое чувство потерянности в этом большом и неласковом мире. И даже на степном выгоне, куда водил кол-хозное стадо, подле большой реки, не чувствовал себя легко и спокойно, как прежде. И это продолжалось долго, так долго, что он начал подумы-вать, что это вовсе не кончится, и ему надо уезжать отсюда. Может, на но-вом месте среди других людей он обретет вновь столь дорогой ценой доставшийся ему покой.
Он, наверное, так и сделал бы. Но как-то вечером пришли на скот-ный двор парни и сказали, что его ждут в клубе. Он удивился, хотел отка-заться, и все же решил пойти. С тех пор каждое воскресенье он приходил в клуб и играл на скрипке. Его время наступало не сразу. Он ждал, при-слушиваясь к хриплым, вначале сильно раздражавшим его звукам старой трехрядки, под которую танцевали в клубе, пока кто-либо из парней не го-ворил: «Дядька скрипичник, сыграй-ка для души. А то ребята от этих тан-цулек с ног валятся.» И Каллиопыч играл. И было приятно, что его слуша-ют, никто не перебивает. И он был уверен, что, когда играет на скрипке, вызывает к жизни все, чем жил отец, душу его. И потому не отказывал мо-лодым людям, хотя иной раз и уставал после работы и руки были такие вя-лые, что непонятно, как только и удерживали скрипку.
Попервости на этих его концертах присутствовали только парни и девчата, а потом стали приходить люди постарше и даже мальчишки. Им пуще всего нравилось, что скрипка нет-нет да и заговорит по-птичьи. Кал-лиопыч очень скоро подружился с деревенской пацанвой и уже не только в клубе, а и в другом месте, в степи или на берегу нешумливой, поросшей высокой осокой реки, играл для них. А то и разговорится вдруг, расскажет, каким отчаянным был годков тридцать назад, пальца в рот не клади, и про дружковприятелей, которых уже нет на земле  сложили головы на войне  и про гомонливую морскую волну тоже вспомнит и удивится, когда па-цаны скажут, что сроду не видели моря и знают о нем лишь по книгам.
Каллиопычу нравилось проводить время с пацанами. С ними легко и просто и не надо ломать голову над тем, что сказать еще да что сделать. Случалось, он подолгу бродил с ними по вечерней степи: «А ты, дядя скрипичник, сможешь, как синичка? Чьивитьчьивить…» И он вытаскивал из футляра скрипку, пробовал, иногда получалось, и тогда он радовался вместе с пацанами. Но порой не получалось, и он виновато разводил рука-ми.
Был среди пацанов один, большеголовый, с грустными глазами; к нему Каллиопыч сразу почувствовал симпатию. Он и сам не знал, чему это приписать. Может, пацан нравился тем, что тих и робок и слово-то из него не всегда вытянешь, а может, тем, что как-то по особенному слушал музы-ку: съежится весь, наклонит набок голову, прижмет к вискам руки, глаза делаются огромными, и страх в них, и радость. И неловко смотреть в эти глаза, хочется отойти от пацана, не видеть их. Когда долго не было этого пацана, Каллиопычу словно бы не хватало чего-то, и становилось скучно, и он спрашивал: «А где нынче Санька? Куда подевался?..» И всякий раз слышал: «Отец не пущает, держит взаперти, говорит, нечего слушать скрипичника, темный человек… Не верит тебе дядька Митюнчик…»
Санька.., и несмышленыш вроде бы, а глаза… посмотришь в них, и так-то неспокойно станет, и захочется спросить без жалости в голосе, даже с досадой: «Ну, почему у тебя такие глаза? Почему?..» Но Каллиопыч не спрашивал.
Вначале он встречался с ребятней где придется, а потом само собой и место сыскалось, здесь, подле березовой рощицы, куда пришел нынче. И была тут скамейка, сплетенная из ивовых прутьев. И столик сколотили из сухих жердинок. Нынче уж ничего этого нет. Каллиопыч не помнит, когда в последний раз видел скамейку и столик. Но вот стоит старое дерево с ду-плом; оно уже пожелтело и усохло, а все ж не клонится к земле, напомина-ет о давнем. Дупло сыскали пацаны. Гнездилась там таежная птица, кажет-ся, петушок. Каллиопыч просил не трогать гнездо руками, и долгое время никто не прикасался к нему. И петушок прилетал и безбоязненно огляды-вал людей, сидя на сухой ветке. Но однажды не прилетел. И чего-то вроде бы стало не хватать. Каллиопыч забеспокоился. В чем дело?.. И только спустя неделю заметил, что гнездо на ветке порушено. Спросил: «Кто тро-гал птичье гнездо?..» Пацаны молчали, и он уже решил, что так и не узнает ничего, но поднялся Санька, сказал вяло: «Из гнезда упали листочки, ве-точки… Я подумал, что гнездо может все упасть. Решил подправить…» И был в его глазах испуг, и Каллиопычу стало не по себе, и он поспешно ска-зал: «Ладно, ладно… Ты, наверное, запамятовал, что таежная птица не лю-бит, когда трогают ее гнездо. Уходит.»
Потом в этом дупле они стали хранить продукты. Впрочем, какие там продукты: кусок ржаного хлеба пополам с мякиной, кринку молока… А еще через некоторое время стали хранить тут и скрипку. И пацаны не смели брать ее в руки без разрешения Каллиопыча. Помнится, сказывали: «А скрипка-то, и находясь в дупле, поет, особливо в непогоду, когда ветер или дождь… Подойдешь к дуплу, прильнешь ухом к стволу и слышишь  поет…» Каллиопыч отвечал с гордостью: «Все верно. Скрипка-то не обычная, душа в ней живет отца моего.»
Прослышал об этом Митюнчик. К тому времени он уже не работал бригадиром, ходил по дворам, сурово посверкивая глазами: «Надо же, скрипичник уже и детей худому учит, уже и мальцам про душу толкует. А зачем? Темный он человек…»
Но люди не слушали Митюнчика, и это злило его, он грозил им все-ми карами небесными, обещался прописать про их потаканье скрипичнику куда следует. Малопомалу Митюнчик решил, что вреднее Каллиопыча врага у него нету, и начал преследовать его, как только мог. Это расстраи-вало Каллиопыча, и все же он, слушая нападки бывшего колхозного брига-дира, лишь пожимал плечами и виновато улыбался. Если бы он умел отве-тить, Митюнчик, может, и отстал бы, но он не мог постоять за себя.
Через какое-то время во всем случившемся с ним Митюнчик начал винить Каллиопыча. И это было несправедливо. Митюнчика отстранили от бридирства за то, что он оказался неспособен наладить дело и так и не научился спокойно разговаривать с людьми, часто срывался на крик. Он подчас и начальство не щадил. В деревне говорили, что поделом сняли Митюнчика с должности, уж больно распустился. Многие в свое время жаловались на него. Многие, но не Каллиопыч. А Митюнчик посчитал, что и он тоже.
И все-таки это не главная причина его неприязни к Каллиопычу. Он смутно чувствовал, что не главная. Было еще что-то, более важное. Может, не по душе пришлось то, что тот быстро сделался на деревне своим: и в клуб-то его зовут, и среди гостей он не последний. Сам Митюнчик, хотя родом и отсюда, не скажет про себя, что он свой среди людей. Но, может, было еще что-то, породившее эту неприязнь? Никто про сие не знает: ни сам Митюнчик, ни тем более Каллиопыч. Оставшись наедине, Калиопыч, случалось, и удивится, и спросит у себя: «Отчего Митюнчик не любит ме-ня?..» А не найдя ответа, долго качает головой, раздумывает, пока не ре-шит, что есть в нем что-то, и это не по душе бывшему бригадиру. И начи-нает мучительно искать в себе неладное, но не находит, и тогда с новой силой охватывает его горькое чувство потерянности в этом мире. И так бу-дет продолжаться до той минуты, пока он не окажется у березовой рощи-цы, не отыщет дупло в старом дереве и не возьмет в руки скрипку.
Но однажды он не нашел скрипки. Не знал, что делать, куда пойти, ничего не видел вокруг, не слышал. Не верил, что скрипку взял кто-то чу-жой, думал, что это сделал отец, обидевшись на него за что-то. И он мыс-ленно говорил с отцом и просил прощения, хотя не чувствовал за собой вины. Он сильно исхудал и был непохож на себя, и в деревне забеспокои-лись, и уже не только ребятня, а и взрослые стали искать скрипку. И толь-ко Митюнчика не коснулся переполох, говорил при встрече: «Так тебе и надо. Не будешь смущать людей. Им песни веселые надобны, радостные. А ты...» Он улыбался и пытался заглянуть в глаза Каллиопычу, и, когда это удавалось, видел в них растерянность и по-мальчишески взвизгивал, при-топывая ногой: «Так тебе и надо, сукин ты сын!..»
А скрипка вскоре нашлась, ее принес к старому дереву с дуплом Санька, подал Каллиопычу, сказал чуть слышно: «Прости, дядь… Это я украл скрипку. Думал, и впрямь от нее беда всей деревне. Да только… только…» Санька всхлипнул, хотел убежать, но пацаны крепко схватили его за руки. У Каллиопыча от радости перехватило дыхание. А когда по-достыла радость, велел отпустить мальчишку. И тот, понуро опустив голо-ву, ушел. С месяц он не появлялся в березовой рощице. Но однажды при-шел и остался, и с прежним вниманием слушал, как играет скрипка.
… Каллиопыч стоял в березовой рощице у старого дерева. В руках у него была скрипка, он смотрел на нее, но даже и не пытался что-то сыг-рать. Отвык играть для себя. Глянул на скрипку и подумал, что уже нико-гда не прикоснется смычком к струнам. Мальчишки, которые приходили к старому дереву после войны, почти все разъехались, а те, кто остался, уже и сами чуть ли не деды, у них своих забот хоть отбавляй, им не до скрипки. Не придут и дети послевоенных мальчишек. У них тоже немало своих дел. А в клуб, он понял окончательно, его уже не пригласят. Оттого и смятение в душе, оттого и горько и больно.
Каллиопыч положил скрипку в футляр, попытался опустить в дупло, но что-то мешало. И это было странно, раньше в дупле хватало места для футляра со скрипкой. Вдруг подумал, что тут замешана душа отца, тесно ей стало в дупле. Если бы Каллиопыч мог посмотреть на себя со стороны, то и сказал бы: «Мистика какая-то…» Но он и прежде не был способен на это, а теперь и подавно.
 А может, отец не желает, чтобы я и дальше хранил тут скрипку?  негромко сказал Каллиопыч.  Ну что ж, тогда я прихвачу ее с собой, пу-щай висит в комнате.
Он взял футляр в руки и медленно пошел к деревне. Скоро очутился на главной улице. Мимо проносились автомобили, чаще грузовые, изредка встречались люди, все больше старики да старухи, здоровались, о чем-то спрашивали, и он отвечал, но все это происходило как-то отстраненно, не очень-то затрагивая того, что совершалось в душе.
Возле клуба Каллиопыч остановился, долго смотрел на незапертую дверь Вдруг помнилось, что там, за неплотно прикрытой дверью, кто-то есть: и скрипит, и взвизгивает, а ударившись о дверь, пошевеливает ее. Музыка какая-то, да нет, откуда же музыка!  громада беспорядочных, сделавшихся ему ненавистыми звуков, и давит, и по ушам бьет. Больно!.. Страшно стало Каллиопычу, сорвался с места,затрусил… Он уже свернул в переулок, когда кто-то окликнул его. Придержал шаг, увидел старика Митюнчика. Тот сидел на скамейке возле высокого дощатого забора. Кал-лиопыч подошел к нему, поглядел в глаза и… не увидел ничего, что преж-де отпугивало его.
 Садись,  сказал Митюнчик хрипловатым голосом.  Поди, и тебе некуда теперь спешить?
Каллиопыч опустился на скамейку, положил на колени футляр. Ми-тюнчик дотронулся до него короткими костлявыми пальцами, сказал:  Тю, будто гроб…  Отдернул руку и пристально посмотрел на Каллиопы-ча.  Ты и есть скрипичник? Тот самый?.. И впрямь как гроб… гроб…
Каллиопыч хотел уйти, но Митюнчик пришел в себя, попросил:
 Погоди…  Долго молчал:  А знаешь, я хотел сжечь твою скрип-ку. И не смог. Ну, почему ты такой? Почему?.. Не поговоришь со мной, не поспоришь. А я люблю, чтобы мне возражали. Да!..  Глаза у Митюнчика расширились, и в них отметилось что-то от давнего, но скоро они опять потускнели.  Санька не приезжает, совсем забыл отца. Опаскудился… А ты не сыграл бы на скрипке?
 Надо ли?  с удивлением спросил Каллиопыч. Он ожидал от Ми-тюнчика чего угодно, только не этого. И все же он вытащил из футляра скрипку и начал играть. И на душе стало спокойно, а вместе грустно, как случалось всегда, когда он прикасался смычком к струнам.
Каллиопыч закончил играть, посмотрел на Митюнчика и увидел в глазах у того слезы, сказал, волнуясь:
 Ну, зачем ты?..
Митюнчик не ответил. А когда Каллиопыч поднялся, чтобы уйти, он взял его за руку:
 Я буду ждать тебя. Придешь завтра?
 Не знаю,  тихо ответил Каллиопыч.  Не знаю, брат.
И все же он пришел и завтра, и еще через день, и еще…























ДЕРЕВО СЕРАФИМА

 Что происходит? Иль впрямь надвигается светопреставление? На-дысь ходил к морю, шумит батюшка, и не то, чтобы сердито, а вроде бы как жалуется. От этого шума у меня на сердце больно и неприютно. И ска-зал бы: ну, чего ты, иль запамятовал про то, что ты  батюшка, на тебя лю-ди смотрят… Но не сказал, посидел на горячем песке, повздыхал и ушел.
Серафим поглядел на старуху, но она словно бы не слышала его, ли-цо у нее было отрешенное, она смотрела не черное шитье, которое у нее в руках, и тянула нитку. То шитье не по нраву Серафиму, не раз и не два прятал его, но старуха отыскивала и опять подсаживалась к окошку. Ска-зывала печально:
 Смертушка придет, а у меня все справлено, людям только и оста-нется  снести мое тело на кладбище. Смертушка думает, что она хитрая, мол, обману старую, нагряну нечаянно, ан нет, шалишь, я еще хитрее, пока та примеривается, я уж все справлю. Слышь?..
Не глухой Серафим  слышал и сердился, почем зря ругал старуху, сновал из угла в угол, а бывало, останавливался посреди избы, притопывал левой ногой, она вроде бы погнучее, правая-то и вовсе стала как деревян-ная, не сразу и сладишь с нею.
 Я те спроворю! Я те спроворю! Иль у нас на деревне сельсовета нету? Иль хочешь лишить его работы? Да уж не алимент ли ты, пригретый у меня под боком?.. Гляди, нашепчу на ухо Тишкесрамнику, и он пропи-шет куда следует про твое неразумье. И по сию пору, слыхать, крепка у не-го рука, не дрогнет...
Врал, конечно, Серафим, и старуха знала, что подкачал Тишка и ни-куда уж не пропишет: с руками у него что-то, в одночасье сделались непо-слушными, не то что ручку взять и притянуть к себе лист бумаги, он нынче сам и ширинку не всегда застегнет. Оглоблей звали его в прежние годы, и не только за то, что был немалого роста, а еще и за то, что мог так ударить по башке своей писаниной  не сразу очухаешься.
До сих пор не забыл Серафим: жила на деревне вдовушка, по слухам, непутевая, мужика-то у нее волной накрыло, сгинул. Ну, жила себе непро-стой жизнью, по нынешним понятиям, легкою. Всечасно пребывала в тос-ке и печали, на людях неизменно скромна, а уж какая в отчей избе  про то Серафим не ведал: не хаживал к вдовушке. Но Тишка сказывал: лютая, не нашего корня, вроде бы и принимает твои ласки, а сама все про жизнь тол-кует: и такая, мол, она и разэтакая… Врет, падла, жизнь у нас справная.
А чуть погодя Тишка и вовсе разобиделся на вдовушку, и, видать, душа не выдержала у него, и он прописал про нее куда следует. Как-то по-темну приехали за вдовушкой аж из райцентра и увезли бедолагу. Ме-сяцдругой не было ее, мужики качали головами, удивлялись: иль впрямь что-то числится за бабой?.. Да нет же, враки, опять, поди, Тишка наумни-чал…
Вскоре вернулась вдовушка, живацелехонька, только уж не такая, как прежде. Прежде-то робела на людях, а нынче все чего-то улыбается, а то вдруг рассмеется звонко, когда же завидит Тишку, издали грозит ему пальцем и говорит весело:
 Ах, срамник! Ах, срамник!..
Сдвинулась баба с путидороженьки, поменялась начисто, так и в иной мир отошла несчастненькая, посмеиваясь.
Мужики, сговорясь, подловили Тишку, спросили строго:
 Ты чего прописал про бабу? Ну!..
Ночь темна, а Байкалбатюшка суров, испугался Тишка, сказал, заи-каясь:
 Да ничего такого… Все по умуразуму. Покойница-то каких фа-милиев будет, иль не слыхали? Румянцева, в-вот… А про графа Румянцева иль тоже не слыхали?..
Мужики, дивясь, почесали в затылке:
 Ну и что?..
 Никак вдова доводилась родственницей самому графу? Не нашего, стало быть, корня.
Пуще того удивились мужики:
 Это что же получается? Если верить Тишке, у нас на деревне нор-мальных людей нету, сплошь графья. Потому как и Потемкины есть, и Су-воровы, и Долгорукие… Иль все мы чужого корня?
Тишка не ответил. Мужики не стали его бить, разошлись, смущен-ные, говоря меж собой негромко:
 Срамник Тишка…
 Ах, срамник…
С того и пошло: Тишкасрамник… И уж не только Серафим со ста-рухой, людей их возраста в деревне нынче по пальцам перечтешь, а и кто другой, мальцы, к примеру, при встрече с длинным худым стариком нет-нет да и скажут:
 Дядя Тишка, с-л-амник, зд-л-авствуй!..
Серафим не любил Тишку, но почему-то жалел. Еще и в молодые го-ды жалел: неприкаянный какой-то, оттого, видать, и залютел сердцем, что всю жизнь без бабы. Женщины отчего-то сторонились его, норовили дер-жаться подальше. Впрочем, Серафим жалел не только Тишку, а и всякую божью тварь, и потому сроду не держал в избе ружья. То и было диковин-но для разного люда, проживающего на берегу священного сибирского мо-ря. Бывало, что и удивлялись:
 Иль блажной? Иль верой так круто повернутый?
Да нет, Серафим не блажной, и к вере относится спокойно и ровно. Он из тех людей, что нет-нет да и рождаются в Сибири, для кого земля с малых лет – матушка, и не по прозванию, а от душевного понимания изна-чальной ее сути, то ж самое и Байкал-батюшка для него кормилец, никогда не сделает ему худа и другому кому не даст, коль сумеет. Да только не все-гда это удается. Люди и в здешних местах разные: есть добрые, а есть и злые, жадные. После встреч с этими неласковыми к земле мучается Сера-фим душевной болью, которая подчас делается непереносимой: «Что же, они и вовсе без сердца?..» Не у жены спрашивает и не у себя, а у кого-то еще, невидимого и большого. Когда бы тот невидимый и большой захотел помочь, то и было бы ладно, но, видать, нет у него желания, для него Се-рафимовы заботы  так себе, пыль.
Жена пугалась в такие минуты, старалась не смотреть в глаза Сера-фиму, все же не уходила из избы, вздыхала жалобно, догадываясь, сколь велика его боль: а что как не выдержит душа его, что тогда?.. О, горе!..
Но Серафим справлялся с болью, откуда-то набираясь сил. Может, от земли? Может, он для нее не чужой?
Серафим не любил торопить время, которое само, как не раз говари-вал, все знает и все расставляет по своим местам, и потому сердился на старуху и притопывал не зачужевшей еще ногой и восклицал:
 Я те спроворю! Я те так спроворю!..
Серафим суетливо ходил по избе и все ругался, ругался, а старуха только улыбалась, изредка отрывая глаза от шитья и поглядывая на него. Знала, другое в душе у старика, там нет досады, одно смущение, большое, на всю деревню бы хватило. И прежде случалось: коль скоро нападет на Серафима смущение, он ворчит, ругается. Но скоро и отойдет, а потом ся-дет в угол, задумается. Так и теперь сталось. Серафим опустился на табу-рет, наморщил лоб, сказал с обидой:
 Не лезь без путя. Я, может статься, сейчас много чего вижу внутри себя, и говорю, значит, и спорю…
По первости жена пугалась: и чего он там, Господи, видит-то? Иль нечистый мучает его?.. И норовила вывести мужа из состояния задумчиво-сти. Но годы спустя привыкла к этому и уже не мешала ему искать в душе своей.
А Серафим нынче видел море священное, да не то, к которому при-вык глаз  просторному и ясному, как небушко синее, а другое  черное, все в дымах. И мучался, не умея понять: откуда взялись эти окаянные ды-мы? Иль нанесло их шальными ветрами?
Старик поднял голову и посмотрел на жену долгим тревожным взглядом, спросил:
 А что, иль вправду море в дымах?..
Старуха мельком глянула на него и поняла: Серафим далеко от нее в мыслях, носит его нынче где-то, носит, вон и глаза сделались чужеватые. Она поежилась, пуще прежнего заспешила с шитьем:
 О, Господи, напасть-то!..
Она побаивалась Серафима в эти минуты: мало ли что придет ему в голову? Вдруг выкинет что-нибудь такое, что и на улицу не выйдешь? Иль не он в прошлом году на Воздвиженье ходил по деревне и кричал: «Мужи-ки, подымайтесь, обороним тайгу от злого люда! Слыхать, хотят извести ее подчистую!..» А потом собрал под свою руку не мужиков, нет, те не под-дались на его уговоры, а стариков и двинул с ними к стройконторе, что властвовала, неуправная, в семи верстах от деревни. И быть бы худу: раз-задорились старики, распалили себя, запаслись дрекольем, грозились: уж мы покажем им, погубителям отчего края!..  да встретили председателя сельсовета и Тишку.
Подошли, загомонили:
 Э-ге, и председатель с нами. Будет потеха!
 Уж мы почешем их дрекольем!
 Разболавались. Надобно поучить!
 Таежному приволью разор чинят. Срамники!..
Тишка принял на свой счет бранное слово:
 А причем тут я?.. Я что, с бензопилой балую?..
 Не про тебя речь,  сказали старики, норовя обтечь председателя. Но тот не дал им обойти себя, сказал:
 Старики, ворочай назад. Не дело  людей смешить. Вояки!..
Старики удивились, подступили к председателю, запаленно дыша. Тишка отбежал в сторону, закричал:
 А кто на власть подымет руку, тому  тюрьма! Я пойду в свидете-ли. Я в этом деле кое-чего смыслю.
Старики смутились, они и не думали обижать председателя  он сво-его корня  опустили дреколье, задумались. Серафим попытался что-то сказать, но его не стали слушать. Тишка подошел поближе:
 А что, председатель, свезем старых хрычей в райцентр? Иль при-хватим только зачинщика? Боюсь, в каталажке не хватит на всех места.
Председатель досадливо поморщился:
 Погоди!..  Укоризненно покачал головой, искоса поглядывая на Тишку.  Тебе б только сажать. Иль забыл, какое нынче время?
 Нет, не забыл,  сказал Тишка.  Но опять же, иль мы не хозяева своего времени? Куда надо, туда и повернем.
Старики сникли и даже в плечах ужались, заохали, завздыхали, опус-тились на теплую землю, полезли в карманы за кисетами с табаком.
 Вот и хорошо,  усмехаясь, сказал председатель. – А то вишь на-думали... Да нешто стройконторовские дали бы вам спуску? Небось накру-тили бы хвоста! Тоже мне  воители!
С того дня прошел год, а уж от тех воителей остались в живых Сера-фим да еще два старика, да еще Тишка, крепок, зараза, хотя и постарше Серафима года на два.
 Нынче на берег ходил… Шумит Байкал-батюшка, и не то чтобы сердито, а вроде бы как жалуется…
Серафим едва ли не слово в слово повторил то, что сказал минуту-другую назад, и старуха с удивлением посмотрела на него.
 А отчего жалуется-то?  спросил Серафим, не глядя на жену. Дол-го молчал, а потом заговорил о дереве, которое растет на берегу, на от-шибке от леса.  Вчера ходил туда. Стоит дерево-то, покачивает ветвями, старое уж, понизу кора и вовсе почернела. Но думаю, поживет еще, потому что душа у него молодая.
Старуха не спросила, про какое дерево заговорил старик. Конечно же, про то самое, которое байкальский люд прозвал деревом Серафима. И не в честь этого Серафима, другого, внуком доводился ему теперешний Серафим. Малой еще был, когда дед, покидая этот мир, прошептал: « Де-рево на тебя оставляю. Береги его, нашему корню оно не чужое. Сказывал мне отец…»
Но про что сказывал отец, осталось тайной: дед помер, не осилив по-следних слов. Но да Бог с нею, с тайной. Про другое вспоминали на дерев-не часто, вроде бы давешний Серафим был удалый рыбак, но и он спасо-вал, когда налетела шальная буря и как раз в ту пору, когда артель выбира-ла сети. Грозная случилась буря, в двух шагах ничего не видать, заухало, загрохотало, зашвыряло лодку с волны на волну. Люди в страхе упали на скользкое, пропахшее рыбой днище, молились истово. И Серафим, гово-рят, попервости испугался. Буря-то пала на море страшная, погибельная для людского духа. Но потом он одолел в себе неладное, кинулся к рулю. Смотрел вперед, а ничего не видел: тьма стояла в глазах. Много чего было в его жизни, но такого светопреставления и ему не доводилось видеть. И он, как и все рыбаки, смирился с тем, что отгулял свое, отплавал, как вдруг углядел по левому борту дивным светом полыхающее дерево, да не тем, огненным, жадно пожирающим все окрест, а ласковым, нежно-розовым. И он припал к рулю. Попытался повернуть лодку к тому дереву. Не сразу и все же это ему удалось. Когда ж очнулся, то и увидел себя лежащим на прибрежном песке, а рядом друзейтоварищей. Поднялся, привел рыбаков в чувство, потом подошел к тому дереву и упал на колени… Молился дол-го и истово.
С тех пор зауважали на деревне на отшибке стоящее, на песчаном берегу гладкоствольное могучее дерево. А когда рыбак помер, его стали называть «деревом Серафима.» Попробуй-ка обидеть его! Ни у кого не по-дымется рука.
Но нынче многое изменилось. Нынче уж не выходят рыбаки на про-мысел: омуль года три назад ушел со здешних морских пастбищ и уж, на-верное, не вернется. В деревне осталась одна бригада, промышляет по раз-ным местам, выискивает… Нередко и на мелководье, в сорах, ставят сети. Стыдобушка! В прежнее –то время иль опустился бы рыбак до того, чтобы мутить воду в сорах?
Раньше не раз случалось: причалит лодка к берегу, сойдет рыбак на землю, приблизится к Серафимову дереву, скажет облегченно:
 Ну, вот я и дома!
Проведет большой шершавой ладонью по стволу, задумается нена-долго чаще о дорогом сердцу и уж погодя зашагает в деревню.
Случалось дереву Серафима выслушивать и укоры. Это когда рыбак не возвращался с моря. Кричала тогда молодуха, заламывая руки:
 Что же ты не уберегло родимого?! О, Господи!..
Дерево в ответ пошевеливало ветвями, шептало что-то, точно бы пы-таясь оправдаться. Но. поди, узнай, о чем шептало? Однако ж старики ска-зывали, что у дерева есть душа, и она мучается вместе с людьми и страда-ет. Была бы его воля, сроду бы никого не оставляло в беде. Да где она нынче, воля-то?
Дивное дерево, много чего помнящее, но от этого не возгордившее-ся, понятное даже мальцу, который, хотя бы и нечаянно оказавшись возле него, тут же и присмиреет и станет со вниманием разглядывать зеленую крону, теперь уже не такую роскошную, как в прежние годы.
Эта крона раз от разу все пуще смущала Серафима. Иль приболело дерево?.. Он ходил к леснику в соседнюю деревню, просил: будь ласков, посмотри… И лесник душа добрая  не отказывал, а потом говорил, вздыхая:
 Вроде бы не болеет дерево. Может, просто скучает?
 Может и так,  соглашался Серафим.  Маленько скучает. Но, надо думать, скоро отойдет. Ить нашего корня. Я ведь тоже вдруг да и затос-кую, и тогда белый свет не мил. Но проходит время, и я забываю напасти и гляжу на мир светло.
Эти разговоры по душе Серафиму, после них он иной раз и Тишку уколит:
 Ну, чего ты даже не улыбнешься? Во всякую пору от тебя сухотой тянет. Иль в огне побывал, что не отойдешь?
 А что?  отвечал Тишка.  И побывал, да не в обычном огне, во вселенском, вот душа у меня и обгорела. Но я не печалуюсь, нет. Горжусь этим!
Серафим с недоумением смотрел на Тишку, не понимая, про какой пожар он толкует. Но скоро и удивляться перестал, не до того сделалось, когда, однажды поутру придя к дереву, увидел растолкавшие землю, об-наженные длинные корни. Со смятением глянул вверх, туда, где, втискива-ясь в бледно-розовую синеву, теперь уже неспокойно, с отчетливо разли-чимой тревогой пошумливала крона. Опустился на влажную землю, дер-жась руками за грудь, долго сидел так, чувствуя во всем, словно бы помяг-чевшем теле слабость, от которой, кажется, уже никуда не деться, так и останется до последнего дня.
А море было неласковое, верховик оседлал волну и все гнал ее, гнал, подкатывала та к берегу и не разбивалась о тяжелые валуны, нет, обтекала их и неистово, с какой-то нездешней силой подымалась по песку все выше, выше, пока не останавливалась, ослабев, у ног Серафима. Но он не замечал этого, смотрел на корни, взбугрившие берег, на дерево, которое словно бы покосилось и теперь едва держалось на тех, оставшихся в земле корешках. А что, как и они скоро оборвутся, усохнув? Упадет тогда дерево? А он? Что же с ним будет тогда?..
Серафим сидел и все спрашивал у себя про это, пока не пришел яс-ный ответ:
 Тогда и я помру.
Он с удивлением оглянулся, появилось ощущение, что произнес эти слова не он, а кто-то другой. Но рядом с ним никого не было. А волна все накатывала, накатывала, словно бы норовила дотянуться до него и захле-стнуть. Он, наконец-то, увидел ее, настырную, и усмехнулся:
 Погоди, чего ты?.. Еще успеешь…
Серафим поднялся с земли и пошел в деревню, вяло переставляя но-ги и обливаясь жгучим, нестерпимо соленым потом. По пути он встретил Тишку, тот долго смотрел на него, словно бы не узнавая.
 Дерево-то на берегу,  еле выдавил из себя Серафим,  Вроде бы как последние денечки доживает. Уж и корни, обнажась, едва дышат.
 А и ладно,  легко сказал Тишка.  От того дерева людям одно смущение.
Но вечером, о, дивно-то, Тишка пришел к Серафиму и о другом за-говорил: дескать, подсобить надо дереву, пущай еще поживет.
Серафим с недоумением посмотрел на гостя, и тот, поймав его на-стороженный взгляд, обиделся, залопотал:
 Ну, чего ты?.. Чего?..
Отметилось в этом лопотании недоумение, которое шевельнулось в Серафиме. Похоже, с Тишкой что-то происходило, но он еще и сам не знал, что именно.
 Да ну тебя!  буркнул Серафим.  Будет без путя-то стренькать!
Они посидели молча, искоса поглядывая друг на друга и почему-то робея, и это было непривычно, тяготило Тишку, придавливало к земле. Он сроду не держал за душой опаски и шел напролом. А вот теперь что-то надломилось в душе, что-то там накапливалось, пока не сделалось озерцо, до краев наполненное, того и гляди, разбежится теперь ручейками по раз-ным углам, и уж не запрудить никому…
Серафим не догадывался, что происходит с давним знакомцем, но он видел Тишкино смущение, и это тяготило.
Но вот гость, сделав над собой усилие, отчего руки у него дрогнули, а пальцы уцепились за борт старенького, в клеточку, пиджака, заговорил о дереве Серафима: дескать, в прежние леты не жаловал его, а вот нынче что-то поменялось в душе и уж стал относиться к нему совсем по-другому, с жалостью даже. То и удивительно.
Про нелюбовь свою к дереву Тишка сказывал верно, в старое время дня не проходило, чтобы не обругал его, говорил сердито:
 Не городите чепухи. Ничего в этом дереве нет особенного, а тем более души. Какая душа может быть в дереве? Старушечьи придумки!..
Старуха пришла из кухни, она не слышала, о чем говорил Тишка, но свычно с прежними летами подумала, что о чем-то худом, потому и сказа-ла, с укором посматривая на гостя:
 Эк-кий же ты упрямый! Люди меняются, а иные с годами стано-вятся и вовсе не те, что раньше… Один ты не изживешь в себе лютости и все ищешь в людях неладное.
Тишка вдруг обмяк и потянулся к порогу. У Серафима заныло на-сердце, он с трудом поднялся с табурета, сказал:
 Эй, паря, погодь-ка!..
Тишка подождал, когда подойдет Серафим, а потом сказал, отведя глаза:
 Я чего приходил-то? Подпору бы надо сварганить для дерева, то-гда и не помрет сразу, постоит маленько.
Серафим и рта не успел раскрыть, как Тишка выскользнул за порог. Он почесал в затылке, прошел на кухню, где возилась старуха, накрывая на стол, сказал, опускаясь на табурет:
 Как повернуло-то человека, а?.. Чудно!..
А потом до позднего вечера просидел на завалинке и все нет-нет да и восклицал:
 Чудно! Право слово, чудно!..
Перед сном сказал старухе отстраненно, словно бы не про себя, а про кого-то еще:
 Пока стоит дерево, и я жить буду. А упадет  помру…
Старуха испугалась, истово крестясь. Бог не дал им детей, они так и и жили один возле другого, и она и мысли не допускала, что вдруг оста-нется одна.
 Коль ты помрешь, и я жить не буду. Зачем?
Чуть свет Серафим шел по деревенской улочке, зорко глядя по сто-ронам и примечая все, на что раньше не обратил бы внимания. Вон ста-венька заколочена. Отчего бы? Иль хозяева съехали? А вон у ворот собака лежит худющая, шерсть вся повылазила. Что, иль вовсе запамятовали лю-ди про свою живность и уж не следят за нею? Эх, люди, люди, что случи-лось с вами, отчего вы так поменялись? Вон и по улочке-то нынче идти  одна маета, всюду валяются доски с гвоздями, того и гляди, пропорешь ичиги и поранишься. А ведь прежде ничего подобного не наблюдалось.
Шел Серафим и говорил сам с собою, и на душе у него было стыло. Когда же очнулся, увидел Тишку со стариками.
 Ты что, совсем сошел с круга?  спросил Тишка.  Ругаешься по-чем зря…
Старики тоже выразили недоумение: они попервости не поверили своим ушам: их приятель раньше никогда не ругался… А вот теперь спо-добился. Жаль!
Серафим, потупившись от смущения, пошел дальше. Старики, по-мешкав, потянулись за ним. Так и шли, сначала деревенской улочкой, по-том берегом Байкала. А когда розовое солнце поднялось над горизонтом и растеклось по морю, ломая мелкую искристую рябь, они подошли к дереву Серафима. Опустившись на землю, долго сидели, утишая дыхание. Тишка поднялся первым, сказал, блестя враз повеселевшими дерзкими глазами:
 А ну, мужики, навались!
Но «мужики» явно не поспешали, смотрели на Серафима, который, кажется, только теперь по-настоящему разглядел их.
 А вы чего тут оказались? – спросил он с недоумением.
Старики обиделись:
 Иль дерево твое только?
 Иль не помогало и нам в непогодье?..
В трехстах саженях от дерева куделилась рощица сухожилая, почти сплошь из тонких, жалобно на ветру потрескивающих сухостоин. Говори-ли, потому и захирела рощица, что люди из стройконторы пробили сквозь нее просеку, от павших деревьев и пошла гниль. Нет, чтобы свезти пору-банные березки подальше, на пустырь, люди из стройконторы ничего больше не стали делать. В ту рощицу и двинули старики в намереньи заго-товить сухие деревца для подпоры. Тишка шел впереди всех. Орел! Все покрикивал, поторапливал… С руками у него, и верно, что-то худо, зато голос не утерял прежней силы. Это и в радость старикам, они словно бы окунулись в свою молодость, да без раздумий, слету, смаху. Тишка, счи-тай, всю жизнь просидел то в сельсовете на малых должностях, то в каких-то кооперациях, которым несть числа: иные из них, едва возникнув, тут же распадались, но заместо сгинувших появлялись новые. Сидя на должно-стях, привык Тишка командовать, но в последние годы его было не слы-хать. То и обидно старикам: идет времячко-то, Господи!.. Но вот услыша-ли голос Тишки, пущай и не такой зычный и ярый, как раньше, и разом по-теплело на сердце. Весело срубали сухостоинки и стаскивали их к дереву Серафима.
Долго ли поставить подпору для дерева? И вот уже ходят старики вокруг той подпоры, довольные собой. Но тут услышали шум какой-то, грохот, словно бы трактор, ломая подрост, идет по сухому лесу. Глянули в сторону рощицы и впрямь увидели трактор со стальным посверкивающим щитом. Тишка пошел встречь ему, вернулся, сказал, хмурясь:
 Рощицу вознамерились и вовсе кончать, а заодно и Серафимово дерево повалить.
 Что?..
 Зачем?..
 Не может того быть!..
Зашумели, пошли в рощицу, но тракторист, молодой парень, на все их распросные и гневные слова отвечал одно и то же:
 Мне-то что? Мне приказали, я и делаю…
Всю ночь Серафим не сомкнул глаз, и старуха не спала, сидела подле его кровати, нашептывала добрые, утешливые слова, но он не слушал ее, уйдя в себя. А чуть свет прошел в сенцы, снял с гвоздя желтую ременную веревку, запихнул ее под серый, в клеточку, пиджачишко. Старуха вышла на крыльцо проводить его, сказала:
 Ты не задерживайся. Посмотри, что к чему, и возвращайся.
Он пошел на берег, а в голове все одно и то же, упрямое, назойливое: зачем? Зачем?.. Чудно, словно бы вся его жизнь сошлась на этом дереве Но ведь это не так. Было и другое, что радовало глаз и сулило надежду. Да, было, но потом исчезло, уже и на берег выйдя, не увидишь, как отходят лодки, груженые сетями, стоят нынче на приколе, побитые, иссохшие, ни-кому не надобные. Вот и получалось, что только дерево, взросшее в старые леты на берегу Байкала, связывало Серафима с прошлым. Не зря ж он по-долгу просиживал под его ветвями. Это помогало разогнать тоскупечаль, что вдруг наваливалась и не отпускала. «А коль срубят дерево,  подумал он.  То уж идти станет некуда, и пустота сделается на сердце, тишина мертвая…»
Странно, что он думал об этом так остро и так горько. Впрочем, по-чему же странно? В душе, измученной переменами, ничего не отыскать, кроме тягостного недоумения и растерянности, которые оставляли его в покое не часто, разве что в те минуты, когда он оказывался возле дерева Серафима. И вот сказали, что его скоро срубят. Зачем? Для чего?.. Он не понимал этого и изводил себя душевной мукою, про которую раньше слы-хивал, но никогда бы не подумал, что придется и ему тяготиться ею. Страшно и больно, и свет не мил, все-то на этой, до последней травинки знакомой земле мнится чуждым, поднявшимся против него.
Серафим подошел к дереву как раз в ту минуту, когда в прежде весе-лой и гомонливой березовой рощице вовсю стрекотали бензопилы и шуме-ли трактора. Он недолго смотрел на нее, слабую, доживающую последние часы, вздохнул и тут же вспомнил про ременную веревку, вытащил ее из-за пазухи, чуть помешкав, сделал петлю и со смущением посмотрел в сто-рону моря, покрывшегося рябью и, как показалось ему, чем-то недоволь-ного. Проговорил виновато:
 А хотя бы и так… А что?
К Серафиму подошли двое рабочих в брезентовых робах и касках. Они помнились ему пришедшими из другого мира. Один из них сказал, хмурясь:
 Ты чего, старик?..
Серафим пожал плечами и тут увидел Тишку, тот подошел к нему, оттеснил от него рабочих:
 Уходите отсюда. Вам что, рощицы мало?
Рабочие ушли. Тишка обнял Серафима за плечи, едва ли не силком усадил его на теплую землю:
 Мы вот что сделаем… Станем в очередь караулить дерево. Одно-му-то несподручно. Куда уж одному-то?
 Тебе-то что за нужда? – ворчливо сказал Серафим.
 А у меня тоже есть душа!  закричал Тишка.  Я вижу себя в дав-нем и радуюсь.
С тех пор старики только и делали, что дежурили у дерева по очере-ди. Уж и слух о них разнесся по округе: дескать, ополоумели, людей сме-шат. Беда с ними!.. Пробовали отговорить их, но те и слушать не захотели.
Но пришел как-то поутру Серафим на берег Байкала, глядь, а дерева нет на прежнем месте, от него лишь пень остался, взявшийся гнилью, а ря-дом с ним на мокрой песчаной земле валялась ременная веревка. Ноги у Серафима враз сделались слабыми, вялыми, в глазах потемнело. Он рас-толкал Тишку, спавшего у коряги, пробормотал чуть слышно:
 А дерево-то спилили.
 Как…спилили? Я, почитай, всю ночь на посту. И по нужде не от-лучался.
Но глянул туда, где стояло дерево, и замолчал, поменялся в лице, за-лопотал что-то в свое оправдание.
Серафим вздохнул и пошел, опустив голову, в сторону леса, волоча по земле извивающуюся ременную веревку.



















МАРЬЯ И МАРИЙ

Стукоток пошел по деревне: Варфоломеева дочка забрюхатела. Спрашивают друг у друга:
 Иль не слыхала, девка?
 Да нет…
Было дочке от роду двадцать три года, и жила он с отцом да с мате-рью возле единственного на всю деревню смешаннного магазина. Оттого, видать, и смешанного, что всего там помаленьку. А путного… М-да!.. Зва-ли ее Марьей. По слухам, когда родилась девочка, меньшая в роду, болез-ная была, думали, долго не протянет, помрет… И сам Варфоломей и жена его Авдотья чуть ума не лишились, выхаживая дочку. Единственная! Все те, кто постарше,  парни, оторванный ломоть. Это по прежним временам в ум бралось: сын  кормилец. А нынче по-другому: дочка всему голова. И Варфоломей, умеющий чутко улавливать пульс жизни, понял это давно, и горю его не было предела. Едва ль не в одночасье поседел и все ходил по деревне и спрашивал: что делать-то, люди?..
Повезло Варфоломею и жене его: пришла в деревню бабка занятная, сыплет словами направо  налево, одаривает ими людей щедро и таровито, и все те слова ласковые, добрые… Встретила Варфоломея в горе великом, сказала: веди-ка к дочке… Потом взяла на руки комочек тепленький и дол-го ничего не говорила, так долго, что Авдотья чуть и вовсе не лишилась памяти, но все же сказала: «Растут цветы такие на земле  Марьины коре-нья. Надобны они позарез. Найдите!..»
А Марьины коренья в округе не водятся, поехал Варфоломей в со-седнюю область, там, сказывали, их немало. Привез. Бабка понаделала от-вару, да тем отваром и поставили девочку на ноги; уж и щечки налились у нее румянцем и стала ползать по полу и лопотать по-своему. От Марьиных кореньев и было дадено девочке имя  Марья. Так велела бабка занятная, так и сталось.
А потом сказала бабка:
 Пойду я. Чай, и в других местах во мне надобность?
И, как ни уговаривал Варфоломей, она не отступила от своего поня-тия о жизни. Ушла. С тех пор в деревне никто ни разу не видел ее, а с го-дами многие запамятовали о том, что она заходила в наши края. Но в семье Варфоломея о том случае знали все, и, даже больше того, что было на са-мом деле, с каждым годом появлялись все новые подробности, и они каза-лись нисколько не хуже тех, что помнились поначалу. Уж и про Марьины коренья стали сказывать по-другому: вроде хоть и привез их Варфоломей издалека, а не помогли они, потому что были без наговора, и тогда вышла бабка в самую полночь, когда в небе висела полная луна, во двор, прошеп-тала что-то, глядя на коренья, и случилось дивное, вроде бы во второй раз зацвели цветы, налились нездешней силою, и зашла бабка с ними в избу, тогда и понаделала отвару, от него шел такой запах, что разом наполнил комнату, где лежала дочка, чудным духом, отчего в голове сделалось круженье, а на сердце стало легко и сладко.
С того дня росла дочка Варфоломея весело и задиристо, ни в чем не нуждаясь и от людей ничего не требуя; все, что надо, есть в избе: и хле-бушко на столе, пышущий жаром, не с магазина, свой, домашний, и ласка от родителей, полной мерой отпущенная. Ходила Марья в школу, и подруг имела, и дружковприятелей, а все же подолгу не могла быть с ними, вдруг становилось скучно, и тогда она бежала домой, и целовала отца с ма-терью и чуть ли не плакала, словно бы не видела их давнымдавно. И ро-дители души не чаяли в Марье, про других-то детей как бы даже позабыли. А чего ж! Повзрослели, переженились, уехали из деревни: старшой где-то в городе, а средний в райцентре.
В школе Марья училась ни шаткони валко, все же закончила, под-ружки после школы подались в город, и ее звали, дескать, чего тут делать, говорят, скоро и клуб закроют, выйти будет некуда, только и останется колхозная ферма, а все прочее перевезут на центральную усадьбу. Марья слушала их и вроде бы соглашалась, а поступила по-своему, пошла на ферму дояркой. Там и мать раньше работала, теперь-то она на пенсии, и сам Варфоломей тоже на пенсии. Правда, он нетнет да и поможет колхозу в пору ли сенокоса, в хлебную ль страду.
В работе Марья справная, случается, сам председатель колхоза, приехав, похвалит и посетует, что маловато в колхозе таких доярок. И по дому она поспевает все сделать, а уж хлебные караваи печет дивные. Слух про те караваи обежал всю округу, нередко заезжают к ним, чтобы попро-бовать хлебушка. Марья всегда рада гостям:
 Проходите, садитесь…
Попотчует на славу, а потом с отцом да с матерью вспоминает о гос-тях и радуется: до чего они все славные, ласковые, а уж какие добрые сло-ва говорили про хлебные караваи…
С отчей деревней через год и впрямь случилось то, о чем в свое вре-мя толковали Марьины подружки: клуб тут закрыли и школы уж нет, мно-гие поразъехались, живут теперь в деревне все больше старики да старухи, а еще те, кому податься некуда. Сыновья звали Варфоломея к себе, гово-рили с досадой: «Ну, чего ты держишься за старое место? Что, в райцентре разве хуже?..» Может, и не хуже, но Варфоломей не хотел никуда трогать-ся, и Авдотья тоже: на старом деревенском кладбище покоятся дорогие сердцу люди, в прежние годы, бывало что, забывали про них, разве что в родительский день сходят на могилки и погорюют, а как приспела ста-рость, все чаще в памяти ворохнется то одно, то другое, и сидят тогда ста-рики на кухне, смотрят, как Марья сноровисто замешивает тесто в кадке, и сказывают про давнее. Иной раз и Марья вступит в разговор и спросит:
 А что, дедушка Понтя и впрямь перегонял на монгольскую сторону гурты скота?
То и ладно, что спросит, и тогда светятся у стариков глаза: радость-то какая, дочка не в пример сыновьям бывает, что и о прошлом взгрустнет, и к тому, что дорого родителям, тянется сердцем. И тогда они еще долго говорят, перебивая друг друга, а то и повздорят маленько, и скажет Варфо-ломей, с досадой поглядывая на жену:
 Все-то у тебя перепуталось в голове, старая.
 Ах ты, сам-то ты много ль лучше меня?!..
Марья посмотрит на них, покачает головой, и старики сделаются тише и потечет их дальнейшая беседа в ладу да в согласии.
Характер у Варфоломеевой дочери от Марьиных ли кореньев, кото-рые, слыхать, людям душевности прибавляют, доброты, оттого ли, что все больше она одна, и уж привычка появилась, что и поговорит сама с собой, а чаще с теми, кого нет рядом, к примеру, с бабкой, что поставила ее на но-ги, от чего ли другого, поменялся, и уж крохотной искорки не сверкнет от той задиристости, которая была в детстве,  тихий, спокойный характер у Варфоломеевой дочери. Потому, видать, и коровы ее слушаются, а ведь и в ее группе есть разные норовом.
Пуще всего любит Марья после вечерней дойки, когда большое лет-нее солнце подвигается к закату, однако ж еще и краем не заденет дальних гольцов, пойти на реку, снять пропахшую молоком и потом одежду и с ма-ху кинуться в прозрачную, и малый камешек увидишь на дне, воду, во-бравшую в себя, как губка, немалое количество горных, и в самую жаркую пору с ледяным крошевом ручьев, и плыть к дальнему берегу, и плыть, широко и сильно отталкиваясь руками. А очутившись на пустынном, на десятки верст ни одной наезженной тропки, берегу, лечь под черемуховый куст, заложить руки за голову и, слушая себя и понимая до самой малости, смотреть, зажмурившись, как наливаются зеленые еще, но не везде, те, что поближе к солнцу, уже и не зеленые, а оранжевые, ягоды нездешним мате-ринским соком. В такие минуты Марья ни о чем не думает, она словно бы и сама тоже вся какая-то нездешняя, далекая оттого, что происходит во-круг, и на сердце легкая и такая милая грусть, она не беспокоит, нет, при-подымает и несет будто на крыльях в края неведомые, сказочные: и дивно, и сладко, и плакать от счастья хочется, и смеяться. Ах, что за края, Бог мой! Сроду бы не уходила отсюда и углядывала в пространстве неулови-мое что-то, неугадливое.
Она будет еще долго лежать под кустом черемухи, когда же встанет и причешет гребенкой, которая у нее в косе, волосы, небо у гольца порозо-веет, а через минутудругую эта розовость начнет таять, пока не исчезнет вовсе. Марья вздохнет, прикоснется рукой к еще теплому, тонкому чере-муховому стволу, глянет окрест сожалеющими глазами и спустится к реке.
А дома ждут  не дождутся, уж и отец выходил на улицу и долго смотрел в ту сторону, где выталкивалась из сумрака колхозная ферма. И Марья знает об этом и потому торопится, она не идет, нет, бежит по высо-кой шелковистой траве и, лишь оказавшись на околице, там, где были кол-хозные амбары, а теперь лишь полынь, остановится, чтоб перевести дух, и медленно, высоко держа голову, пойдет по улице, и старики и старухи, в этот час привычно сидя на завалинках, станут здороваться с нею, справ-ляться про дела на ферме, а порою и скажут:
 Господи, до чего хороша девка! А пропадает…
И она с удивлением в больших, слегка раскосых глазах с длинными тонкими ресницами посмотрит на них и не поймет, отчего в их голосах слышится сожаление.
Дома тоже будут спрашивать про дела, и Марья станет отвечать, а потом, поужинав, они соберутся в маленькой комнате, и Авдотья начнет сказывать о снах, которые, когда была помоложе, не тревожили, а вот на старости лет ночи не проходит, чтоб не увидела чего-то. Чаще снится ей бабка занятная, что помогла дочери совладать с болезнью, и вроде бы худо той бабке нынче и надо бы помочь ей, но она не знает, как?.. Варфоломей поначалу усмехнется недоверчиво, а потом и сам, увлекшись, скажет, что хорошо бы отыскать старую, чай, не померла еще, да приютить в своем доме, пускай живет и радуется.
Марья слушает и улыбается, а то и не согласится, это когда отец огорченно разведет руками:
 Может, уж нету той бабки? Вон сколь годков утекло в лету, а она и тогда была уж старая.
Нет, не могла помереть бабка, коль что, Марья почувствовала бы, но на сердце спокойно, и намека нет на то, что случилась беда. Бабка занятная живет в душе Марьи тихой, неприметной жизнью, бывает, неделями не на-поминает о себе, а только, когда зайдет разговор о ней. Марья не могла помнить ее и все же почему –то думала, что знает ее, и знает хорошо. Час-то видела во сне: маленькая и сухонькая, идет бабка по земле, и люди встречаются ей и просят зайти, но она только покачает головой, не согла-шаясь, и все спешит, спешит: «Не могу, родненькие, уважить вас. Там, в соседней округе, надобность во мне. Небось ждут…»
И кто она такая, что ждут ее везде? Весточка ли долгожданная, ра-дость ли нечаянная?.. Марья не раз спрашивала у себя об этом, но так и не нашла ответа. Смутное что-то, далекое… Но и это далекое делается близ-ким и понятным, когда выйдет поутру, на самой зорьке, из дому да прой-дет тихой, еще не проснувшейся улицей, тогда и тронет душу сладкое и томительное и захочется необыкновенного, и это желание будет так вели-ко, что очень скоро Марья запамятует обо всем на свете и в мыслях поме-няет свою сущность: вроде бы теперь уже она идет по земле, ступая осто-рожно и неторопливо, боясь примять и слабую травинку, и люди зовут ее не дозовутся. Слыхать, где-то там, за неближней чертой, есть человек, ко-торый нуждается в помощи. И она прибудет в те края и отыщет человека, которому тоскливо и горько, потому что он один, и скажет:
 А вот и я…
Многое умеет Марья воссоздать в своем воображении, а вот увидеть того человека, его глаза, руки  не умеет, и не потому, что это недоступно, наверное, при желании она и сумела бы, а только в душе что-то срабатыва-ет, и она робеет тогда, и стесняется, вся наполняясь тревогой, и говорит чуть слышно:
 Нет, нет, не надо… Зачем?
А потом вдруг сорвется с места и побежит невесть куда. Очнувшись за околицей, в степи, где тихо и домовито, и где шелестят травы и синицы ввинчиваются в необсохшую еще, мокрую белизну, опомнится, но еще долго будет прислушиваться к тому, как сильно бьется сердце, и удивлять-ся, и укорять себя:
 Что со мною? Вот дурочка!..
Но окончательно успокоится, лишь придя на ферму. Там рядом с нею люди в возрасте, из молодых она, пожалуй, одна, во всей деревне од-на… Уж так получилось. И оттого на ферме ли, на улице ли часто подхо-дят к ней и просят:
 Красавица ты наша, подсоби-ка…
И Марья никому не откажет, а даже с радостью исполнит все, что надобно. Бывает, и сама зайдет на чей-либо двор и наколет дров, занесет их в избу, а потом, улыбаясь, слушает, как старая немощная хозяйка гово-рит слова добрые, от сердца…
Марья не скучает, нет. Она так думает, что не скучает. Может, пото-му, что некогда. Все работа, работа… А может, еще почему? Другой жиз-ни, отличной от этой, Марья не представляет. В прошлом году приезжала к ней подружка, разбитная, веселая, не та, какою Марья знавала ее по школе, сказывала подружка про жизнь в городе, а еще про то, как ходит чуть ли не каждый вечер в театры да клубы. Хорошо!
Марья слушала и не чувствовала ни зависти, ни беспокойства. И да-же больше, она готова была пожалеть ее: и сама ездила однажды в город, знает, что это такое… Нет, нет, конечно, там все красиво и ярко, а только до чего ж суетливо на улицах, и все бегут куда-то, торопятся… Оказалась как-то в толчее, не помнит уж, на рынке ли, на автобусной ли остановке, и такой неприкаянной себе помнилась, такой одинокой и слабой, вроде тра-винки в выжженной солнцем степи, и долго не знала, что с нею, отчего на сердце защемило, а потом, придя на заезжий двор, во всю ночь не сомкну-ла глаз и все думала, думала… А рано утром, первым автобусом, уехала из города и, только очутившись на околице родной деревни, облегченно вздохнула.
Марья и подружке сказала о том своем чувстве, хотела предостеречь ее, хотя и сама не знала, отчего. Подружка подняла ее на смех: дескать, ах ты, деревенская колода, ничего-то не смыслишь в жизни, коль так гово-ришь!
Марья проводила подружку до автобусной остановки и все это время была грустна, хотя и говорила о чем-то веселом,  это когда попадались на улице памятные места: заброшенная ли сараюха, подле которой сиживали до позднего вечера еще девчонками и загадывали, что ожидает их в жизни, прохудившаяся ли изба, где чуть ли не до утра катали по столу при лунном свете блюдце, едва касаясь его дрожащими пальцами…
Марья чувствовала: хотя подружка и разбитная, а на сердце у нее не-ладно, она словно бы потерянная для всех. Правда, она еще не знает про это, но уже смутно догадывается, а вот когда узнает, если, конечно, узнает, тогда больно станет на сердце. Горько. И Марья уже теперь жалеет под-ружку.
Странно все-таки… Год назад приметила Марья за собою, что умеет увидеть многое, что ждет человека впереди: вот глянет на него и тут же подумает, а что же случится с ним через годдругой, и скажет об этом, не колеблясь, себе, конечно, но подчас и отцу с матерью, и те удивятся и не всегда будут довольны. Издревле повелось: короток век у того, кто прозре-вает сквозь леты и знает о людях больше того, что знают другие, словно бы истаивает от этого душа прежде отпущенного срока и тело слабеет раньше. Хмурятся Марьины родители, когда она скажет ненароком:
 А у соседки в глазах что-то горькоегорькое и стылое, вроде бы чует беду, которая придет скоро и придавит…
Скажет так-то и станет каждый день бегать на соседское подворье и помогать старухе по дому и подолгу говорить с нею. А потом приедет доч-ка соседки, да не одна, с малым ребенком на руках, и скажет, плача:
 Мама, буду жить у тебя. Со старым покончено.
«То и привиделось»,  подумает Марья, и на сердце станет неспо-койно, и захочется уйти от людей, и, поколебавшись, она так и поступит, а потом долго будет сидеть под черемуховым кустом и вздыхать. И вовсе бы ни к чему Марье это знание про людей, которое, как считают родители, перешло к их дочери от бабки занятной через Марьины коренья, ведь на-говорные были, да только куда же денешься от него. Не выбросишь за не-надобностью, оно стало частью ее существа.
Марья улыбается, слушая родителей, и верит, и не верит им, но, бо-ясь обидеть их, не скажет о своем сомнении. Года три назад, может, и ска-зала бы, тогда еще не умела ничего утаивать от них, и малого греха, а те-перь нет... Что-то произошло за эти годы, томление в груди появилось, слабое еще, не всякий раз и приметишь, а все ж стоит остаться одной в из-бе, как оно усиливается и волнует воображение и тревожит… Откуда бы взяться томлению? Ах, если бы знать об этом так же, как она знает про людей?! Но, видать, понять себя труднее, она еще не достигла этого, и по-тому с недоумением и легкой досадой прислушивается к тому сладкому и томящему, что появилось в ее теле и уж не отпустит. И ночью вроде бы спит спокойно, а только вдруг защемит на сердце и так-то неуютно сдела-ется в родном доме, соскочет с постели и босая будет долго ходить по комнате, пока не проснутся родители и не спросят:
 Ты чего, милая, не спишь?
 А и сама не знаю,  вздохнет и станет сказывать матери про свое томление. И мать не утерпит и заговорит об этом с Варфоломеем, когда Марья уйдет на работу; старик выслушает и сделается скучен:
 Знать, приспело время, и дочке пора замуж.
Он скажет так-то, а потом и сам испугается: что же получается, иль Марья тоже покинет отчий дом, потому как на деревне нынче жениха не сыщешь?..
 А как же мы?..
Это не он спросит, Авдотья, и он прикрикнет на нее и все же не су-меет успокоить, и до самого вечера они будут слоняться по избе и все ста-нет валиться у них из рук, но придет Марья, посмотрит на них и догадает-ся, отчего они встревожены, и скажет:
 Ну, куда я от вас уеду? Смешно и подумать.
Пуще чего другого Марье нравится, когда приезжает средний брат с сыновьями. А приезжает он в одно и то же время, в канун сенокоса. Слав-ные у брата ребятишки, черноволосые, бойкие, до всего им есть дело, по-годки, порой и спросят:
 А скажи, тетка, отчего в деревне так мало жителей? Иль всегда так было?
И она ответит:
 Нет, не всегда…
И станет рассказывать про те, теперь уже неближние годы, когда на деревне было людно и весело, про все поведает, и про то даже, чего не бы-ло, но о чем она постоянно помнила и только ждала случая, чтобы поде-литься с кем-либо этим своим знанием.
Славные ребятишки, не перебьют мысли, хоть час им сказывай. То и приятно. Глаза у них в такие минуты светятся радостно, и у Марьи сожмет на сердце и она не сразу справится с собою. А еще племяши любят ходить с нею по дворам, и там помогут, и тут… Дрова ли переберут в поленнице, воды ли из колодца натаскают, и  довольны… Марье хорошо с ребятиш-ками, а вот с братом… Она робеет перед ним, не всякий раз и в глаза по-смотрит ему; ей делается неспокойно, когда он начинает говорить, и не с нею даже  с отцом и с матерью  но все об одном. То и худо, что об од-ном.
 А не пора ли тебе замуж? Засиделась в девках. Поехали в райцентр, у нас женихи на каждом подворье, да все ладные, бравые.  Он искоса по-смотрит на нее с усмешкой в маленьких, острыми буравчиками, глазах, точно бы норовя вызвать ее на разговор. Но Марья промолчит, пуще преж-него заробев, а отец поморщится и скажет сердито:
Ну, чего пристал к девке?
Отец не любит, когда говорят об этом, и мать тоже не любит. Только вот беда-то: говорят об этом и на деревенских улицах. Вон соседка, не-мощная уж, из избы лишь по большим праздникам вылазит, сказала как-то с тоской в голосе:
 Ить перезреет Марья-то…
И поднялась со скамеечки, и пошла, слабой рукой держась за низкий дощатый забор, к своей избе, которая, кажется, от веку не правлена.
Марья тогда была недалеко от той скамеечки  убирала в стайке ко-ровьи лепехи и слышала… Странно, все пекутся о ней, а она не поймет, отчего, и порой досадует: словно бы она такая несчастная, что никто и ру-ки не подаст. Ну нет уж! Все-то неправда, и ничего ей, кроме того, что есть, не надо. Иль скучно  придти в старую школу, не сломали еще, стоит, примолкшая, у самого проселка, и зайти в класс, где ее парта, а потом дол-го ходить меж рядами и вспоминать, и радоваться, и печалиться. Ванюшка, шустроглазый и на язык бойкий, года на два постарше ее, предлагал часто:
 Пойдем за ягодой. Брусника, слыхать, поспела.
 Нет, что ты!.. – отвечала, пугаясь.
А годдругой назад не боялась и могла пойти, когда бы он ни позвал. Только нынче переменилось что-то, едва взглянет на Ванюшку и тут же заробеет и на сердце вдруг так сладко заноет. Бывало, и в мыслях она уне-сется далекодалеко, и тогда бредет по степи, да не по этой, здешней  по другой, синей, неоглядной, и не одна, Ванюшка подле нее… И говорит что-то и улыбается, а потом вдруг дотрагивается до ее руки, и она вздраги-вает, и слезы в глазах, и бежать хочется, но почему-то и с места не сдви-нется.
Ах, сколько раз видела она Ванюшку в своих мечтах! И казался он ей удивительным, не похожим на остальных. И с ним, придуманным ею, она говорила даже о том,о чем не сказала бы и близкой подружке. Но тот, из плоти и крови, ничего не знал об этом и принял ее робость за что-то другое, может статься, за нежелание дружить с ним, и как-то она увидела его с девочкой из восьмого класса, и на сердце стало больно и горько.
Марье и теперь делается горько и больно, стоит вспомнить о Ва-нюшке. Но она умеет справиться с сердечной болью, и малое время спустя тихо улыбается, и грусть ее светла и не тягостна.
Марья не понимает, отчего люди жалеют ее, но она не обижается, когда замечает в глазах у старух участие к своей судьбе, она и сама не прочь пожалеть их и сказать им такое, отчего на сердце у них полегчало бы. Она думает, что искреннее участие к ней вызвано желанием отвлечь ее от забот, которых подчас и не счесть. И все же какое-то беспокойство жи-вет в ней, слабое, не во всякую пору и узришь его в себе, а только порой делается не такое уж и маленькое, и тогда она старается побыстрее занять себя работой: бежит на ферму или суматошно, что так непривычно для нее, начинает прибирать во дворе.
С годами беспокойство, которое живет в ней, делается больше, но она все еще не знает причину этого, а может, и знает, во всяком случае, до-гадывается, и эта догадка не радует.
Прошлым летом в деревню приезжали студенты; был среди них один, глазастый, помладше ее года на три, увидела его в первый раз и словно бы обмерла вся; длиннорукий, в плечах нескладень, но в лице отме-тилось что-то умное и сильное, и она сумела разглядеть это и потянулась к парню. И не было стыдно, нет. Он не умел держать в руках литовку, сму-щался, просил: «Научи косить траву.» И она подходила к нему и показыва-ла, как лучше управляться с литовкой, но, если и тогда у него не получа-лось, расстраивалась. Как-то пошла с ним на реку, к черемуховому кусту, и у нее кружались голова сладостно, и томление давило на сердце… Сказал он, большой и нескладный:
 Милая моя, родная…
И она не оттолкнула его, нет… А потом лежала на песчаном берегу и слушала, как он говорил о городе, о своей учебе в институте. И было неин-тересно и немного обидно, она теперь хотела бы услышать что-то другое, всегда думала, что это случается не так… «Неужели я ошиблась и все так серо и скучно?..»
Он попытался обнять ее, но она сказала холодно:
 Не надо… Зачем?
Однажды Марья проснулась от какого-то тягостного и волнительно-го беспокойства и уж не почувствовала в теле той легкости, которую вся-кий раз испытывала поутру. Была вялая, и руки ослабли, подташнивало слегка. «Мама, что со мною?..» Авдотья вздохнула, она уже давно поняла, что с Марьей, и это не испугало ее, нет… Только не хотела никому гово-рить до поры, даже Варфоломею. А может, в первую голову Варфоломею. Как-то примутся им ее слова, а вдруг да и осерчает?.. Хотя… чего ж луч-ше: будет их в доме уже не трое, как нынче, четверо с внуком, и станет в избе веселее, хлопотнее… Странно, что она думала так, словно бы и не было того, что повелось от дедов и прадедов: коль нету мужика в доме, то и счастья нету… Странно, конечно, и все же она понимала себя по-другому и нынче сказала об этом дочери, и та сначала не поверила, а потом в лице у нее поменялось, накатила растерянность, выблеснуло розовой те-нью на щеках смущение. «Но, может, все еще обойдется?»  подумала она. Но на следующий день было то же самое: и руки слабые, и подташнивало слегка… А потом еще и еще… Спрашивала у матери:
 Что же делать?
 А ничего,  отвечала Авдотья легко.  Знать, на роду у тебя так на-писано. Так тому и быть.
Но еще не скоро стукоток пошел по деревне: Варфломеева дочка за-брюхатела. Но пошел-таки… И не было в том стукотке ничего обидного для Марьи, а только удивление и еще что-то, о чем Марья долго не дога-дывалась. Но как-то на своем подворье натолкнулась на стариков и старух, те шумели и руками размахивали, и отец топтался среди них, и лицо у него было смущенное. Люди увидели Марью, расступились, давая ей дорогу, глядели весело. Марье стало неловко, и она хотела уйти, но старики долго не отпускали ее, то и дело слышалось:
 Вот и ладно. Стало быть, живет деревня!
 А то как же? Вон и малец вскорости появится. Все идет к тому, что жить ей еще долго.
Кто-то спросил:
 А как же назовем мальца?
Задумались, загомонили враз… От всех имен одно только и осталось  Марий… Ученый старичок жил на окраине деревни, по сию пору книжки почитывал, от него и услышали:
 Коль скоро поднялась Марья к жизни от Марьиных кореньев, то и сыну ее зваться не иначе как Марием.
Непривычное имя, так и этак старики и старухи пробуют его на слух, пока оно не делается близким и понятным всему деревенскому людству.
 Так тому и быть,  сказал Варфоломей. Его слово последнее.
Марья долго не могла заснуть в ту ночь и все думала, думала и тоже, как днем старики, пробовала на слух непривычное имя, и малопомалу слетало с него стороннее, и с каждой минутой оно становилось все более дорогим ее сердцу.
 Я согласна,  прошептала Марья негромко.  Пусть будет Марий!
С тем и заснула.



















АКИНФИЙ

За деревнею сразу же, и версты не набежит, море большое, неласко-вое, с утра до ночи только и знает, что морщиниться. А уж про ночь и того не скажешь: яростное делается море, неуправляемое. Даже Акинфию, ры-баку вчерашнему, вдоль и поперек исходившему на мотоботе Байкал, это в диковинку. Грозен Байкал в ночи, в согласии с шальными ветрами гонит морскую волну, вздыбливает ее, накатывает на берег круто. От обиды ли осерчал, от предчувствия ли недоброго? Есть, есть в желтой под луною пе-не это предчувствие! Акинфий готов поклясться, что это так.
Иль впрямь, Байкалбатюшка, ты бессилен перед всем тем, что ска-пливается на берегах и надвигается, ловча раздавить каждого, кто окажется на пути? От деда еще и от прадеда засело в голове у Акинфия крепко: все в этом мире в одночасье может поменяться, только Байкал неизменен, и ни-кому никогда не укротить его норов.
Но в последние годы в душе у Акинфия подостыла эта уверенность, а может, и вовсе исчезла, и он лишь делает вид, что она все еще в нем, так-то легче и с людьми толковать, и о жизни думать, которая вдруг поверну-лась круто и уже не вывернуть ее назад. Неладное предчувствие в душе у него, и все томит, мучает, норовит поломать и вовсе его жизненную суть. А что, как придет срок, и поломает, что тогда?.. Опустеет тогда душа, охо-лодеет и сделается он самому себе ненадобен. Акинфий нынче лишь одной надеждой живет, что одолеет Байкалбатюшка неладное, позовет к себе и скажет: «Ну-с, люд морской, ветрами меченный, волною битый  неслом-ленный, правь на мои просторы, запускай мотоботы, как в доброе старое время, нынче опять в моих волнах всего сполна.» Акинфий думает об этом денно и нощно и ждет, когда руки его снова сделаются надобны. Но в по-следнее время появилось сомнение: иль будет так-то?..
Случается, во сне вдруг увидит, что уже нет чистой морской волны, вместо нее пена, изгрязненная корьем и дурно пахнущая горючкой, и она все надвигаетсянадвигается, и вот уж растекласьразбежалась по всей поверхности моря, еще немного, и его самого захлестнет.
Акинфий просыпается и толкает в бок старуху, чтобы сказать о сво-ем страхе, но та лишь пробурчит вяло: «Ну, чего ты вертишься? Спи…»
Но сон уже не приходит. Акинфий подымается с кровати и выбира-ется босой из избы, стоит на подворье, вдыхает запах полынь-травы. Ста-руха уже не раз говорила с укором: «Хошь бы траву-то повыдергал на под-ворье, срамно глядеть, и соседи в недоумении: «А чего это Акишка, иль вовсе сошел с тропы и уж не выправится? Про все протчее, окромя моря, и знать не желает…»
Не слушал жену, норовил поскорее отойти от нее, характеру она уж больно дурного, коль заведется, никак не остановишь, все-то выплеснет: нате вам, пережевывайте! Через эту ее неугомонность и сыновья съехали с подворья, теперь в райцентре живут, семьями обзавелись. Люди говорят: хозяева!.. И это для Акинфия чудно: сам-то он все промышлял в море, про остальное и знать не знал. Но да ладно, Бог им судья! Хотя, если пораски-нуть мозгами, сам виноват, что сыновья нынче отдалились от него, чуже-ватыми стали и уж редко когда приедут и потолкуют за жизнь. В прежние годы Акинфий только о море и думал: изо дня в день, из года в год,  а про другое, и про сыновей опять же, не часто вспоминал. Но да что уж теперь-то! Пущай и чужеватые сыновья, и не тянет к ним вовсе, далека им тепе-решняя его душевная маета, все ж не последние люди в райцентре, и от ра-боты не бегают, и до чужих баб не охотники. То и успокаивает. Не всегда одно дерево растет подле другого, вдруг да и унесет иное семечко дале-кодалеко, там и прорастет, своевольное, и вот уж тянется сосенка к небу, и не скучно ей попервости, нет. Это уж потом забеспокоится, когда зама-тереет на воле и почует древесным нутром своим тоску одиночества.
Душа Акинфия к пониманию тянулась, про все-то ей знать надобно: отчего, к примеру, некоторые люди не ласковы к землематушке? Им все одно, есть ли она, нет ли ее, будто из другого чего стебельком негреющим проросли. Однажды на лесосечной делянке столкнулся с каким-то парнем. Непонятно, какого он родуплемени. Гонял стальную махину по лесу, а деревья вдоль валка сплошь изранены. Трактор не по валку ходил, а слов-но бы одуревший от водки мужик, то вправо кинется, то влево. Подбежал, вытащил из кабины рыжебородого парня за ворот телогрейки, долго тряс его:
 Ты что, гаденыш делаешь?! Что-о?!..
А потом заглянул в глаза ему, и разом смутно на сердце сделалось и горько: пустые были глаза, ничего-то в них не обозначилось: ни удивле-ния, ни страха даже…
Пошел по валку. Подле едва взнявшейся над землей горушки, по правому склону которой росли гладкоствольные, со жгучезеленой кроной сосны и где работала на лесоповале бригада, остановился. Увидел, как па-дают деревья, постанывая и у самой вершинки ломаясь, с маху ударившись оземь, услышал, как матерно ругаются лесорубы и заносчиво подзеньки-вают бензопины, словно бы приговаривая: «А мы не то могём, не то могём, не то могём…»  и, пуще того осмурневший и обессиленный, будто вы-текла из него капля за каплей вся силушка, ушел с делянки.
Не раз Акинфий бродил по Подлеморью как неприкаянный и, быва-ло что, находил приметы, которые радовали глаз, и тогда думал, что не-долго ему мыкаться, подравняется Байкалбатюшка, войдет в прежнюю силу, и жизнь опять потечет спокойно и ровно, и на сердце уже не будет так тоскливо. Но то были редкие приметы, и забывались они, стоило отой-ти чуть в сторону, другое  страшное и ужасное  видел глаз. В такие ми-нуты, потрясенный до донышка души, спешил Акинфий в деревню, оты-скивал дружкаприятеля по прежним годам, рыбака бывшего и, силком усадив его подле себя на сиротливую лавку, говорил с надсадой в голосе:
 Слышь-ка, паря… Чего-то вдруг понесло меня на северную сторо-ну, туда где «железку» строят. И знаешь ли  повидал там такое, до смер-тушки не забуду. Довелось однажды заночевать на берегу горной речки, с вечера была тихая, ласковая, и рыбешка играла в затончиках страсть как… Посмотришь  и на сердце делается легче. Но поутру глянул на речку и не поверил глазам: вода в ней не светлая, нет, а какая-то маслянисто желтая, и рыбешка уже не играет, ее подняло на поверхность и понесло вниз. Спра-шивал у людей: «Что это?..» Молчат. Позже узнал: склад с горючкой на самом берегу поставили варнаки, а потом что-то случилось со складом, и потекла горючка в горную речку и отравила ее. А речка-то в Байкал впада-ет…
Акинфий смотрел на дружкаприятеля, томил его вопросами горь-кими, тот не знал, что ответить, а спустя немного и сам почувствовал на сердце беспокойство, да такое, от которого не отойдешь сразу. И потому в другой раз, еще издали завидев Акинфия, норовил спрятаться. Скоро в де-ревне не осталось никого, кто бы подошел к Акинфию и заговорил с ним. Он недоумевал, не понимая, что происходит с людьми. Иль тоже они, как и сыны его, стали чужеватыми. Горько! И впрямь горько, и некуда деть себя, потому-то и приноровился по чужим весям шастать. Но и там скоро распо-знали его и начали обходить стороной. Может, прав лесник, с которым у него однажды вышел нелегкий разговор? Спросил тогда:
 Чего же ты, государственный человек, направоналево лесок раз-дариваешь? Иль не жалко тайгуматушку?
 Ясно, жалко,  ответил лесник.  Еще как жалко. А только что же я могу поделать? Ну, не дай этому, а потом приди к нему и попроси чего, много ли получишь? Нынче в жизни все повязаны: потяни веревочку-то, и сам влезешь в петлю.
Хитрые слова, лукавые… От тех слов Акинфий долго не мог придти в себя и все прокручивал их в голове и так, и этак. Отчего люди поменя-лись нынче? Вроде бы в прежние леты не такие были. А может, лишь ка-жется, что не такие?.. Может, он просто ничего не знал о них, помня лишь про дело, которое от деда и прадеда? Тогда все было ясно, и море он по-нимал до малости самой. Облачко вдруг высверкнется в тусклом солнце, тяжеленькое, на все прочие не похожее, значит, не мешкай, вели артели править к берегу, который едва виднеется. А помедлишь, спознаешься с маетой, потом долго про нее будешь сказывать. На волне вдруг, ленивой с виду и неповоротливой, по-нерпичьи мешковатой, нежданнонегаданно узришь темную стынь, будто откуда-то сверху чужой рукой кинутую, тоже не мешкай  это верный знак к непогодью.
Много чего знал Акинфий про море священное, и оттого люди отно-сились к нему с уважением, просились в его артель, и он принимал их или не принимал, но в любом случае не чинил никому обид, был степенен и тверд даже в самую худшую минуту. А такие минуты чаще всего случа-лись в море, это когда вопреки приметам неожиданно налетал штормовой ветер и враз делалось вокруг темнымтемно, в саженидругой ничего не видать. Нередко в такие минуты терялись люди, но Акинфий всегда был несуетлив и тверд, и это помогало рыбакам отринуть взявший за глотку страх.
Акинфий верил в счастливую судьбу, но все же чистое белье всегда брал с собою в море. Попервости жена дивилась этому и пугалась, потом привыкла. А что тут странного? Дед и отец Акинфия не вернулись с моря, там их могила. Придет срок, и он тоже сгинет посреди разбушевавшейся пучины. И он не пугался этого, сызмала приучившись к мысли, что лежать ему в земле не суждено.
Но вот отлучили Акинфия от моря, и сдвинулось что-то в душе, и уж свету белому не рад и все думает, думает: кто же в этом повинен?.. И ко-пится на сердце обида, да не на кого-то в отдельности, а на всех сразу, но пуще всего на то, что поднялось над людьми, огромное и сильное, и правит ими и велит поступать так, а не иначе. Если бы у Акинфия спросили, а что же это такое, он едва ли сумел бы ответить и заговорил бы про свои чувст-ва, которые в какой-то момент, смяв степенство и твердость, сделались слишком болезненными. Случались минуты, когда он уже не мог совла-дать с ними, так мучительны они были, и тогда он шел из деревни, бродил по тайге, прислушиваясь к чему-то дивному, необыкновенному, нет, не к шелесту ветвей и не к щебетанию лесных птах, про которых немало знал, а еще к чему-то, о чем прежде и не догадывался. Вдруг останавливался по-среди таежной тропы и долго смотрел на темные, загрузневшие, видать, от векового стояния на одном месте деревья, и наблюдал в них тревогу, будто они всем своим древесным существом сознавали, что жить им осталось недолго. Он что-то говорил в утешенье деревьям, но слова, приходящие на ум, были вялые и слабые и не могли передать того, что теснилось в душе. Он словно бы не принадлежал самому себе, а был частью большого таеж-ного мира и принимал его тревогу во всех ее проявлениях, ничего не упус-кая и с трепетом прикасаясь к нему своей душевной сутью.
Акинфий выходил из тайги и оказывался на берегу моря, садился на теплый песок и смотрел в даль, но ничего не видел: ни накатывавших на замшелые валуны длинных языкатых волн, ни слабого и какого-то на удивление скучного и словно бы тоже обреченного на слабое умирание не-ровного и суетливого кружения чаек над морем, ни студенистого дрожания воздуха над дальним, слегка угадываемым берегом. Ему было смутно и одиноко, и море казалось огромным, без жизни, пространством, как и бе-рег, приткнувшийся к нему. Было такое чувство, что он, Акинфий, только один и живет в этом огромном пространстве.
Здесь, на берегу, он забывал про себя и делался маленьким, слабым, беспомощным, серой песчинкой, вот налетит ветер, подхватит и унесет… И мучительно становилось от ощущения, что он ничего не стоит и никому не надобен во всем мире. В первые минуты еще билась в голове мысль: почему, почему так случилось?.. Потом мысль исчезла, задавленная ост-рыми и какими-то самонадеянными, ничего не желающими знать про дру-гое ощущениями, и теперь уже все окружающее он воспринимал в зыбком свете: вроде бы и мелькает что-то перед глазами большое, плещущее, и свет падает откуда-то сверху, однако ж такое чувство, что ничего этого нет, он просто все придумал, а потом поверил в свою придумку… Недоб-рое чувство, рождающее неуверенность: а есть ли он сам-то на белом све-те, может, он уже давно остался там, в прошлом, когда надобны были его руки, его знание моря?..
Акинфий понимал: все это происходит из-за однообразной, скучной жизни. Он ничего не мог увидеть в ней, что заставило бы приподняться над окружающим миром и снова почувствовать себя нужным людям. Да и сами люди теперь не вызывали в нем и малого волнения, это попервости он сильно переживал, когда встречался с бывшими рыбаками, и они начи-нали рассказывать, чем нынче занимаются, странно, в их голосе он не улавливал досады на нынешнее свое занятие. Изредка спрашивал:
 Иль не горько, что отлучили от моря? Иль не болит сердце?..
Но потом перестал спрашивать, потому что люди, недоуменно и как-то виновато разводя руками, отвечали:
 А что делать, коль так повернулось?
В этих их словах не было ни обиды, ни боли, и они вызывали в серд-це Акинфия упорное нежелание соглашаться с ними, и он не соглашался и что-то говорил. Кажется, что –то такое, отчего люди начали сторониться его, и это, было время, огорчало, но потом он и сам уже не хотел бы нико-го видеть. И, если бы не нужда, вполне обходился бы общением с женой, которая все же умела понять и посочувствовать, хотя это происходило и не так часто.
Акинфий, конечно же, не сидел дома  работал. В своем колхозе подсоблял пасечнику, вдруг да и открыли пасеку близ лесосечных делянок, и это было в удивление Акинфию, зато в радость председателю, сказывал тот, мол, дело со всех сторон выгодное, а что поставили домики близ деля-нок, и это не худо: пущай пошибчее пчелки жалят тех варнаков, что почем зря рубят деревья, изводят тайгу близ Байкала… Одно время Акинфий сторожил виноводочный магазин, но вскорости магазин закрыли, по слу-хам, указ какой-то вышел, деньдругой даже бродили слухи, что вывезут из магазина всю водку и побросают бутылки в Байкал. Услыхали об этом мужики, решили подкараулить момент, когда откроются складские, из черной доски, ворота. Но все без толку. Никто не отъезжал со склада в эти дни. Однако ж водки в магазине не стало, запропастилась куда-то, и мага-зин закрыли. Акинфий вынужден был искать другое место. Тогда и стал помощником у пасечника.
По воскресеньям Акинфий шел на берег, туда, где, зарывшись в пе-сок, стоял черный полуразвалившийся мотобот. В первые дни и другие рыбаки приходили и подолгу судачили обо всем, что было прежде, случа-лось, спорили, ругались,а то и за грудки хватались, не поделив чего-то. Но с каждым разом их становилось все меньше. Одни перестали приходить на берег, чтобы не расстраивать себя  разуверились, что наступит время и опять понадобятся их руки, другие отыскали местечко поудобнее и начис-то запамятоввали про то, что когда-то опускали на воду мотобот и мая-лись, замерзали на лютом байкальском ветру, скрадывая редкую рыбачью удачу.
Так уж случилось, что скоро Акинфий остался один. Странно, он даже не заметил этого, придя как-то поутру к морю и не обнаружив там ни одного из прежних товарищей. Он повел себя так, будто ничего не про-изошло, перелез через высокий борт мотобота, а потом долго стоял на его днище, и смотрел, и дивился тому, какое неспокойное нынче море. Темные волны теснились, сшибались, словно бы норовили обогнать друг дру-га.Отчего бы так разыгрались? А ведь теперь, почитай, самая макушка ле-та. Акинфий силился вспомнить, бывало ли так прежде. Ну, конечно. Как же у него вылетело из головы! Разве не в такую непогоду батяня не вер-нулся с моря? Акинфий поморщился, начал ругать себя распоследними словами и тут зримо увидел то, давнее…
Уже давно разошелся деревенский люд, а мать, простоволосая, по-черневшая, все стояла на берегу и смотрела на суровый, яро разыгравший-ся Байкал. Он был тогда подле матери, пацаненок еще, продрогший на злом ветру, тянул ее за руку:
 Пойдем домой! Пойдем!..
Но мать словно бы не слышала его, чутко улавливала завывание вет-ра, а в глазах застыло что-то жуткое, упрямое, и губы дрожали, шептали одно и то же:
 Господи, Господи, пронеси!..
Он боялся смотреть в лицо матери, чужое, страшное, и все же не от-ходил от нее. И вдруг она отдернула руку, обернулась к нему, долго, не уз-навая, смотрела на него, а потом оттолкнула от себя:
 Пшел вон!..
Он упал на мокрый песок, но тут же поднялся и, взвизгивая, побежал в деревню.
Мать пришла не скоро. А чуть свет она была уже на ногах. Она про-водила все дни на берегу моря и ждала… Она, кажется, позабыла обо всем на свете, и про детей тоже, сгинули бы они вовсе, если бы не соседи… Слава Богу, наведывались, приносили кто краюху хлеба, а кто пару хво-стов густо засоленной рыбы.
Мать так и не пришла в себя, что-то стряслось у нее с головою. Она не узнавала собственных детей, ходила по деревне и кричала, показывая слабой рукой в сторону моря:
 Будь ты проклято! Проклято! Проклято!..
Мать умерла, когда Акинфию не было и восьми лет. Нашли ее дале-ко от деревни, на заснеженном плесе, она сидела, прислонясь к холодному темному валуну и большими стекляннонедвижными глазами смотрела в сторону моря.
Акинфий нечасто вспоминал о матери, было больно вспоминать о ней. Но, когда это все же случалось, он становился сам не свой. В такие минуты он уходил на Байкал, бродил по берегу и все думал, думал… Но не о матери, нет, тихая и скорбная, она жила в памяти, ничего не требуя и не мешая мыслям. Он только видел ее внутренним взором и нередко, жалею-чи, говорил с нею, и она молча кивала, соглашаясь со всем, что бы он ни сказал.
Акинфий немного помнил о матери, но те ее слова, обращенные к морю, упрямые, неуступчивые: «Будь ты проклято! Проклято! Прокля-то!..» -- все эти годы жили в его памяти. И постепенно в его мыслях сло-жился образ матери, сильной, несломленной женщины. Но так было до той минуты, пока она не стала приходить к нему, тихая и скорбная. И он по-нял, что она вовсе не была сильной, а наоборот, слабой женщиной, потому и оставила прежде отпущенного срока этот большой неласковый мир.
Мать находилась где-то рядом, он едва ли не физически ощущал ее присутствие, но это не мешало думать о другом, настолько она была нена-зойлива и чутка ко всему тому, что происходило в его душе. И он был бла-годарен ей за это и думал о разном, чаще о море, которое не вернуло отца и многих товарищей, но он не осуждал его за это, как и все жители Подле-морья, считая, что и морю нужны жертвы, а не то зачахнет и сделается ма-лым и никому не нужным озерком; может, и теперь, стиснутое со всех сто-рон злыми напастями, море оттого еще и живет и отбивается от них, что ему подсобляют людские души. Он думал о море не с обидой, а с жало-стью и с великой опаской за то, что случится с ним завтра. Он мало что мог бы сказать про эту свою опаску, все ж она никогда не оставляла его и скоро сделалась частью его душевной сути. И люди, кажется, почувствова-ли эту опаску и стали сторониться Акинфия. Наверное, так. Во всяком случае, в одну из встреч с председателем сельсовета тот, пораспрашивав про жизнь и мало что поняв из его ответа, вдруг сделался сумрачным и с обидой сказал:
 Отчего ты с укором смотришь на меня? Иль я один в ответе за мо-ре? Иль ты думаешь, что я могу что-то сделать?..
Акинфий в ту пору ни о чем таком как раз и не думал, и был удивлен и хотел сказать, что он не в претензии к председателю, да не успел. Пред-седатель оказался проворен, ушел.
Акинфий не ощущал пустоты вокруг себя, может, еще и потому, что она уже давно образовалась вокруг него, в тот день и появилась, когда в последний раз он поднял на борт сети. А потом сделалась как бы само со-бой разумеющейся, естественной для его теперешнего существования.
Но случилась встреча, после которой на сердце осталось приятное чувство, на какое-то время оборвавшее пустоту вокруг него, он вдруг по-нял, что он не один такой, с маетою в душе, есть и другие люди, не сми-рившиеся с напастью и чего-то ждущие, как и он сам, перемены какой-то: а почему бы ей не сотвориться, вдруг да и прикатит нечаянная, и возликует тогда душа и позабудет про горестное.
Ступил как-то Акинфий на таежную тропу и все шел, шел, не ведая, куда и зачем. Ближе к полудню увидел заброшенную зимовейку из черно-го, уже взявшегося в связях недоброй зеленью дерева. В прежние разы час-тенько захаживал в эту зимовейку, подолгу сиживал на чурбаках подле низкого, сколоченного из неотесанной доски столика. И нынче хотел сде-лать то же самое, да не сразу решился. Еще издали почувствовал какую-то перемену: вроде бы и та зимовейка, но вроде бы уже и не та. А когда по-дошел поближе, увидел, что зимовейка словно бы приободрилась: и туск-лые оконца посветлели, и у низкого, в пару приступок, крылечка подмете-но, а из узкой, едва ль не в ладонь шириною, трубы дымок тянется к вер-шинам высоких деревьев, обволакивает их и будто бы даже подначивает: «А я могу выше вас подняться…»
В незапамятные времена та зимовейка была срублена. Еще семилет-ним пацаном хаживал сюда Акинфий с батяней. Она и тогда была забро-шенная, духом нежилым веяло из каждого угла. И он боялся оставаться тут один. Недобрые слухи ходили про ту зимовейку, нередко и батяня про это сказывал, да все с хитрой улыбкой: дескать, чушь это, пошто бы лесным разбойникам таскать сюда убиенных и прятать под полом, иль другого места нету? Тайга –то велика, и человек в ней  иголка в стогу сена. Но Акишка не верил отцу и, когда оставался один, а за окошком разгуливала пугающая тьма-тьмущая, он садился на высокий, так что ноги едва дотяги-вались до середины, чурбак, сжимался в тугой комочек, застывал надол-го…
Ну да ладно, тогда был мал, что взять с пацана? Но странно, что и нынче вдруг затомит на сердце, когда зайдет в зимовейку и глянет по уг-лам, и захочется поскорее уйти отсюда, и стоит немалого труда одолеть неладное. И он одолевает, но все же не до конца, что-то сохранится в душе, смутное, гнетущее. Нигде больше Акинфий не чувствовал себя так отъе-диненно от того, что окружало, как в этой зимовейке. Но стоило оказаться в тайге, под кронами деревьев, как это чувство исчезало, и он опять видел себя частью сущего, неотделимою от остального мира.
Может, все это, происходящее с ним в зимовейке, и влекло его сюда? Кто знает? Но, когда подолгу он не бывал здесь, ему словно бы чего-то не хватало, исчезала полнота ощущений. И он спешил сюда, а потом сидел на чурбаке под низкими, загнивающими потолочинами и прислушивался к тому, что происходило в душе. А там происходило что-то столь далекое от того, чем жил и к чему стремился, что становилось жутко, однако ж не на-столько, чтобы сразу же убежать. Нет, как раз этого-то и не было, было другое, уж себя-то не обманешь, Чувство какое-то, сильное и дерзкое, ко-торое вдруг приподнимало над миром, словно бы он познал такое, о чем никто из людей даже не догадывается. С одной стороны, жутко, а с другой  приятно. И все это в добром соседстве, ничему не мешая.
В этом душевном воспарении Акинфия, которое шло, казалось, от сопричастия с чем-то нездешним, было что-то противоественное, отталки-вающее холодной непознанностью, все же он не подчинялся чувству не-приятия и духом своим возносился так высоко, что многое из того, чем жил, оттуда, с высоты, виделось ничтожно малым и недостойным того, чтобы мучиться и страдать.
Но стоило вернуться на землю, как приходили мысли о собственной малости и потерянности в этом большом мире  случись с тобою беда, и ничто не поменяется в жизни, кто-то другой будет появляться в зимовейке, и на него нахлынут те же ощущения, что и на тебя. Может, поэтому в по-следнее время Акинфий все реже заглядывал в зимовейку. Однако ж и по-забыть про нее совсем было уже не в его власти. Казалось, пойти ли туда нынче, нет ли, решал не он сам, а кто-то еще. И, когда это решение переда-валось ему, он деньдругой пребывал в томлении, а потом все-таки шел.
Акинфий стоял и смотрел на изжелтатемный дымок, подымающий-ся над зимовейкой, и нерешительно переминался с ноги на ногу, раздумы-вая: зайти или нет? Кто же это мог наведаться сюда? Уж больно далек путь до зимовейки, сам он тратит на дорогу едва ли не весь длинный июльский день.
Акинфий помедлил, зашел-таки в зимовейку и увидел стари-каэвенка, он сидел на полу у железной печки. Ее в свое время принес сю-да отец и вывел через крышу трубу. Помнится, говорил батяня: иль нам самим сгодится печечка, иль кому-то еще, мало ли по тайге разного люда бродит.
Старик живо вскочил на ноги, потянулся к берданке, что висела на стене, короткоствольная, с темным прикладом. Но не взял ее в руки, спро-сил хрипло:
 Ты кто?..
Акинфий ответил, и старик успокоился, подсел к печечке, вытащил из-за пазухи трубку, потянулся за угольком.
 Я не помешал тебе?..  спросил Акинфий, сняв с плеча тулунок и пододвинув к себе чурбак.
Старик не ответил. Он сидел, покуривая трубку, и напряженно гля-дел в маленькое оконце узкими, странно блестящими глазами. Чудное ли-цо было у эвенка, и весь он какой-то чудной. Не человек, а словно бы тень. Вроде бы и видишь его и ощущаешь, но стоит закрыть глаза, и тотчас за-будешь, как он выглядит, и память не подскажет ни одной черточки в лице этого человека.
Вотвот, тень… Акинфий очень скоро уверился в этом, и все то вре-мя, пока старик курил трубку, старался не смотреть на него, впрочем, не испытывая и малой опаски; он решил, что если эвенк и не человек, а тень его на земле, то тень добрая, и она не сделает ему худа.
В зимовейке было душно, и Акинфий снял безрукавку, которую на-девал даже в жару, когда шел в тайгу, бросил ее в угол, вытащил из тулун-ка краюху хлеба, пару консервных банок. Пригласил старика перекусить, но тот словно бы не услышал, и Акинфию расхотелось есть. Он сидел, опустив голову, и ни о чем не думал, во всем теле ощущалась усталость, клонило ко сну. И он задремал. Увидел море, ласковое и доброе, малые нешаловливые волны плещутся о борт мотобота, и привычно тянет сивер-ком. Но неожиданно что-то случилось, мотобот бросило в одну сторону, потом в другую…
Акинфий открыл глаза и сказал виновато:
 Видать, уморился, отчего и задремал… Да и духотища у тебя  страсть…
Старик не услышал его. Он бормотал что-то сначала чуть слышно, а потом все громче и громче. Старик был словно бы в забытьи и говорил не по-русски, но вот глаза его сделались осмысленными, он посмотрел на Акинфия и сказал:
 Деревня моя далеко отсюда, верст сорок будет… Жил я там, хоро-шо жил. Охотился, другое чего мастерил… Зверя в тайге много было. Близко к деревне подходил. А когда шибко наседали волки, забегал и в де-ревню. И люди не трогали его. Все было ладно, и никто не тосковал. Но пришли в наши места чужие, стали строить «железку», и зверь испугался, ушел. Далеко. А что делать эвенкам? Пропадать? Люди растерялись, стали пить водку. Я смотрел на них, смотрел, больно сделалось на сердце, и я ушел. Я думаю, погибнет деревня. И люди тоже…
Он еще много о чем говорил, этот человек, в облике которого было что-то нездешнее.
До позднего вечера просидел Акинфий с человекомтенью и про се-бя сказывал немало, и про боль свою, и тот слушал, и в глазах у него было сочувствие, а еще какая-то обреченность, и эта обреченность не понрави-лась Акинфию, и он хотел сказать об этом, но почему-то не сказал, что-то удержало, может, догадался, что это было бы неприятно старику.
Бредя в деревню таежной тропой, Акинфий чувствовал себя неспо-койно, появилось ощущение вины перед стариком, которая с каждым ша-гом становилась все сильней, а спустя немного заполнила все существо его и сделалась настолько зримой, точно бы уже не принадлежащей одному человеку, а всем сразу. Не потому ли, когда он, наконец-то, пришел домой, жена тут же стала спрашивать, здоров ли он?..
Акинфий не ответил, закрылся в своей комнате, лег на неразобран-ную постель и до утра не сомкнул глаз.
В полдень снова пошел в зимовейку. И еще через день пошел… И это продолжалось так долго, что он малопомалу привык к старому эвен-ку, и тот уже не казался ему тенью, а человеком, потерявшим в жизни едва ли не все.
Акинфий отмечал свою схожесть со стариком, и от этого, не странно ли, вина его перед ним усиливалась, и он хотел бы помочь ему, но не знал, как?.. Раньше он ходил в зимовейку, чтобы там хотя бы на короткое время позабыть все худое. А теперь стал ходить туда совсем по другой причине: для того, чтобы еще острее сделалось чувство вины перед стариком. И скоро так свыкся с этим, что уже не представлял себя без этой вины.
Он, конечно же, понимал, что сам-то ни в чем не повинен, но так уж получилось, что он вольно, а может, и невольно, посчитал себя в ответе за всех людей сразу. Иной раз он мысленно обращался к тем людям и спорил с ними, но это ничего не меняло, люди те были упрямы и злы. А впрочем, и от них мало что зависело, существовали другие люди, стоящие над ними, но и над ними тоже висело что-то. И не видать конца той лесенке, подняв-шейся так высоко, что жуть берет. Попробуй, угадай, кто же стоит в изна-чале ее?
Теперь дни напролет Акинфий все думал, думал, и многое, о чем прежде и не догадывался, открывалось ему, и это состояние постоянного движения к чему-то неразгаданному нравилось, и он удивлялся, как мог жить раньше, ни о чем не ведая. Словно бы внутри у него что-то раздвину-лось, и душа вместила еще многое, раньше казавшееся чужеватым. И он думал, что причиной тому его встреча со старикомэвенком, и он был бла-годарен ему за это, и хотел бы сказать о своей благодарности, и однажды даже попытался сделать это, но тот не понял его, и Акинфий, в конце кон-цов, отказался от своего намерения.
Изредка они выходили из зимовейки и бродили по тайге, шаг у ста-рика легкий, какой-то скрадчивый, и Акинфий едва поспевал за ним. Когда им попадались зверьи следы, старый эвенк останавливался и мог многое рассказать про то, что увидел, но чаще лицо у него было озабоченное, гру-стное, и он говорил, что зверь нынче сделался боязливый, вон и след, глянь-ка, все проваливается, проваливается… Акинфий до легкого круже-ния в голове смотрел на сырую заболоченную землю, и метины на зарос-ших буйной осокой кочках, оставленные зверем, везде казались одинако-выми, и он лишь в недоумении разводил руками: дескать, ничего не пони-маю и ничего не вижу. Это злило старого эвенка, и он восклицал с доса-дой:
 Иль ты слепой и не чуешь, что и отсюда уходит зверь?
Шло время, и видеть старика сделалось для Акинфия необходимым, и его не обижало, если тот подолгу молчал, а такое в последнее время слу-чалось с ним часто. В эту пору он и сам не произносил ни слова и уносился в мыслях невесть куда, и ему виделось разное, чаще то, чего с ним и вовсе не было, но отчего-то казалось, что было, может, не в этой жизни, а в ка-кой-то еще, про которую он нынче не помнит. Он словно бы уже не при-надлежал себе, а растворился в том, что окружало его: за оконцем лениво шевелило ветвями старое дерево, и это было не просто дерево, а еще и часть его душевной сути, которая нечаянно коснулась ветвей и тем горда, осиянная теплым зеленоватым светом; а вон птаха села на ветку и скоро прикорнула, усталая, распушив грудку и спрятав голову под короткое зо-лотистое крыло,  иль в ней нет пускай и малости от Акинфия? Да нет, есть… Уж он-то знает, что есть. И в старикеэвенке тоже есть… Доброе и томящее своей несвычностью чувство, которое только в зимовейке прихо-дило к Акинфию и поднимало в собственных глазах! Акинфий был рас-творен во всем зримом пространстве, значит, он тоже надобен на земле, и даже когда его не станет, будет надобен: из его тлена прорастут деревья, а от них потянется другая жизнь. Иль не так? Да нет, нет, именно так! То и греет душу.
Но пришел однажды в зимовейку и не увидел старого эвенка, не отыскал его немудрящих пожитков, и ружье уж не висело на стене. И смущение пало на сердце. Акинфий время спустя понял, что старик уже не вернется, и ему сделалось стыло, одиноко, и ничего-то уже не хотелось. Присел на табурет, подумал грустно: и впрямь, как тень, появилась на мгновение и исчезла… Ищи ее!
Но на следующий день Акинфий все же пришел снова. И еще через день… Он думал, что в нем всколыхнутся прежние чувства, которые испы-тывал до встречи со старым эвенком, но те не приходили, не волновали во-ображение. Все вокруг было пусто, скучно. И в деревне тоже было пусто и скучно. Впрочем, это не совсем так: и люди в деревне никуда не подева-лись, каждый занимался своим делом, и дерево близ зимовейки все так же лениво пошевеливало ветвями: это в душе у Акинфия пусто, и уже ничего не хотелось. Оборвалась ниточка, которая связывала его с миром. Хрупкой оказалась, неправдашней, а еще вчера думалось, что счастливо сыскал ее, потерявшуюся, и теперь уж надолго. Да нет, ненадолго. «А старик навер-няка отправился помирать,  неожиданно подумал Акинфий.  Видать, по-звала его отчая земля.» Помедлив, сказал вслух:
 Ну, что ж, все правильно.
Он поднялся и вышел из зимовейки. И уже не появлялся здесь. Зато каждый вечер стал приходить к мотоботу, и снова его начало мучать пред-чувствие чего-то неладного, но это предчувствие уже не было столь ост-рым и пугающим, словно бы стерлось, подостыло… Он стоял на берегу моря и всякий раз думал одно и то же: «А старик ушел… И мне пора…» Но еще медлил, словно бы дожидаясь какой-то перемены в судьбе. Но она все не случалась.
Ближе к осени море сделалось неспокойным, волны шально и дерзко накатывали на берег, и Акинфий подумал: «Батюшка-то серчает. Поди, на меня и серчает?.. Но да теперь уж скоро, скоро…»
Еще с неделю Акинфий ждал, когда переменится ветер и погонит волну к тому, дальнему, едва различимому отсюда берегу. А когда так произошло, легко оборвал цепь, которой мотобот был прикован к стально-му, врытому в землю стояку, нарубил жердинок и забросал ими сырую землю вплоть до самого уреза мутной, пенящейся воды и, налегши плечом, сдвинул мотобот с места.
Он стоял на скользком, вырывающемся из-под ног днище мотобота, сквозь которое пробивались веселые, искристобелые в мерклом лунном свете фонтанчики, смотрел на быстро удаляющиеся, слабые и какие-то словно бы задыхающиеся огоньки отчей деревни, и не было в его глазах ни грусти, ни сожаления.



































ОЖИДАНИЕ ВСТРЕЧИ

А утром пришла телеграмма. «Заболела мать… приезжай… ждем.» Он долго смотрел на серый листок бумаги  не мог сразу осмыслить того, что там написано. Потом прошел в спальню, жена уже проснулась, приби-рала волосы, держа в зубах шпильки, и с пристальным вниманием разгля-дывала себя в круглом, почти затерявшемся в большой белой ладони зер-кальце, сказала с досадой:
 Что ни день, то новые морщины.
Он промолчал. Жена заметила у него в руках серый листок бумаги, спросила:
 Что это?..
Но он опять промолчал, и пальцы рук у него суетливо забегали, и он ничего не мог поделать с этим, и жена, видать, испугавшись, что листок может упасть на пол, с излишней для ее большого тела проворностью под-нялась с постели, взяла у него листок, развернула, с минуту пребывала в недоумении, отчего светлые, с рыжинкою брови слегка сдвинулись, а под глазами причудливым веером разбежались тонкие нити морщин.
 Надо ехать,  спустя немного сказала жена, и он с благодарностью посмотрел на нее.
Он думал, что она станет возражать: в телеграмме было лишь одно взволновавшее его слово: «заболела…» Но это слово, в сущности, ни о чем не говорило, мать у него была в том возрасте, когда от болезней никто не застрахован. Но жена сказала: «Надо ехать…» И это было хорошо. Это было хорошо еще и потому, что тем самым жена дала понять, что прини-мает его обеспокоенность и не имеет ничего против, если он теперь же и поедет в деревню.
 Я соберу тебя в дорогу,  с удивлением разглядывая шпильки, ко-торые все еще были у нее в руке, сказала жена. Шпильки были тонкие, черные, и он подумал, что жена, растерявшись, не знает, что с ними де-лать.Он подошел к ней, взял шпильки и положил на стол. Посмотрел на улицу. На белом оконном стекле остались следы от краски. Усмехнулся, вспомнив, с каким тщанием и старательностью красил по весне оконные рамы. Сердилась жена: «Да ну тебя! Лучше бы ты позвал кого-нибудь…»  «Вот еще!..»  отвечал он, сердясь. Привык все делать сам. Пусть плохо и долго, зато сам… Он и в детстве был такой же… Когда учился в восьмом классе, жил в райцентре у бабки Лукерьи, и говорила та: «А не полил бы в огороде?.. Чтой-то у меня руки заболели и в спине чегой-то…» И он поли-вал, и в избе мог прибрать… Сначала ему не по нутру было махать вени-ком, и друзьяприятели посмеивались над ним: «Запрягла тебя бабка Лу-керья. Хитра!..» И сам знал, что хитра. А попробуй, откажи ей, тут же за стол сядет, начнет выводить каракули: «Приезжай-ка, родимая, и посмотри на своего-то сыночка. Не дай Бог, чего вытворяет!» Бывало, и приезжала мать и всякий раз находила такое, отчего ему становилось и горько, и стыдно. «А сверстники твои теперь в колхозе работают,  говорила мать.  Родителям помогают. Не то что ты…»Бывало, она и сахару привозила, и хлеба, но чаще давала немного денег. Зачем баловать? Пусть смолоду учится беречь копейку. «Учись,  говорила.  И бабке Лукерье помогай…»
И помогал. Отчего же нет?.. А потом и на пристани стал подрабаты-вать; райцентр-то на самом берегу реки, стоит услышать, что пришел с ни-зовьев пароход, сейчас и бежит туда, и с матросами судачит о жизни, и ящики стаскивает на берег… Не обижали. Уж и сам мог пойти в магазин и купить чего-нибудь послаще.
 В деревне у нас была семилетка,  сказал он, все еще глядя на ули-цу.  И десятый класс я заканчивал в райцентре. И писал статьи. Ну, не статьи  статейки. Хотел стать журналистом, была у меня такая мечта. И учителя считали, что мне надо учиться дальше. Вот я и не остался в колхо-зе и поехал…
 Я знаю,  сказала жена.  Я уже слышала об этом.
Он и не сомневался, что слышала, а только появилось желание еще раз напомнить. Нет, не из тщеславия, журналистом он ведь все равно не стал, получился из него преподаватель техникума, и у него есть ученики, которые и через годы не забывают его, пишут письма. У него появилось желание напомнить об этом потому, что жена умела понять его и сказать такое, отчего на сердце становилось спокойней. Но она молчала. А скоро и дети проснулись и начали собираться в школу. Двое их у него. Старший в этом году заканчивает школу, а младшая только познакомилась с буква-рем. Они были очень похожи друг на друга, светлоголовые и курносые, а еще они были похожи на него и на жену. И, когда ему случалось идти с ними по улице, знакомые при встрече всякий раз говорили: «Посмотри-ка, а ведь они вылитые ты…» Впрочем, то же самое знакомые говорили и же-не. И он верил, что они не лукавят. Здесь имел место тот нередко выпа-дающий случай, когда дети взяли от родителей многое, быть может, самое характерное, отчего и походили на обоих.
 А я еду к бабушке,  сказал он.
Старший промолчал, а младшая заволновалась, и слезы выступили у нее на глазах:
 Хочу к бабушке. Я ни разу не видела ее. Ни разу…
Нет, однажды внучка видела бабушку, но тогда она была маленькой и у нее ничего не сохранилось в памяти. Они тогда приехали, а мать в ого-роде возилась, он хотел помочь ей, но она сказала:
 Не надо. Я сама управлюсь.
У сестры  дети, целый выводок, погодки. И мать то и дело с ними, а его дочку вроде бы и не замечала. Стало обидно. Уехал поздним вечером, последней электричкой.
Он смотрел на дочь, но не ее теперь видел  себя. Был он пацаненком не то чтобы лихим, но и робким не назовешь. Шла война. Она шла уже третий год. Но он был мал и только недавно понял, что идет война и его отец на фронте… Как-то листал альбом с фотографиями, глядь, а там  солдат, и ордена у него на груди… Спросил у матери: кто такой?.. Она и сказала: твой отец… папка… «Папка…»  прошептал он чуть слышно. Слово было непривычное, и не только для него. В их доме, а жили они то-гда в городе, мало у кого был «папка…»
Теперь он знал, что у него есть папка, и стал ждать его. Закончилась война, у соседей чуть ли не каждый день «встретины», а отец все не воз-вращался. И писем от него тоже не было. Как в воду канул. Мать и в воен-комат ходила, и писала куда-то… Все без толку.Плакала ночами, прижмет его к груди и плачет. Сестра, та постарше была и больше понимала, иной раз и говорила матери: «Хватит изводить себя. Вернется отец.»
И он вернулся, но уже в конце сорок шестого. А сначала вернулся тот, другой… Дядей Васей звали, и жил он в соседней квартире со стару-хойматерью. Стал к ним захаживать: и леденцов принесет, и кусок сахару отколет… «Берите, детки, пользуйтесь. Я добрый…» Сестре это нрави-лось, ему  нет. Говорил матери: «И чего он ходит? Чего ему надо?..»
Знать, было надо… Как-то играл во дворе, и тут подошел к нему кто-то из пацанов постарше, сказал: «А дядя Вася в отцы тебе метит!..» И за-ныло на сердце, и злость захлестнула. Хорошо, оттащили его от пацана, а не то…
Вечером дядя Вася пришел, улыбается в усы, а усы у него длинные, желтыми кольцами загибаются у рта. «Принимайте, говорит,  гостя.» И мать довольна, велит налить ему чаю. Отчего бы и не налить? Сбегал на кухню, нацедил из самовара, а подле самовара банка стояла с солью. Не-долго мешкая, отсыпал из нее в стакан и к дяде Васе: попробуй, испей!.. Дядя Вася отхлебнул из стакана, и лицо у него сделалось кислое, и усы за-вяли. Мать спрашивает: что с тобой?.. А потом и сама отпила из стакана  и сейчас же за ремень. Дядя Вася  мужик умный, надобно, говорит, по-учить мальца, меня, мол, и то не баловали… Не плакал, нет, только глаза нехорошо блестели. Это потом, много лет спустя, мать говорила, что у не-го глаза тогда нехорошо блестели.
Было. И это тоже было. А теперь у самого дети. Жена. Она глянула на него и, судя по тому, как он улыбнулся виновато и со смущением, поня-ла, что он весь там, в прошлом. Но он уже очнулся, сказал:
 Так я еду?..
Жена сходила на балкон, принесла хозяйственную сумку, открыла холодильник. Вчера была зарплата, и вечером они успели съездить на кол-хозный рынок.
 Зачем ты?..
 Не мешай, Черных,  сказала жена.  Я знаю, что делаю.
И он не стал спорить. Он был уверен, жена лучше знает, что надо, а чего не надо… Они жили вместе уже более двадцати лет, и все это время она умело справлялась с домашними делами и не жаловалась, что ей на-доело стоять в очередях и бегать по городу с сумками.
Было без пяти девять, когда Черных приехал на вокзал. До отхода электрички оставалось десять минут. Он отыскал скамейку, присел с краю, огляделся. Было сумрачно, на старых плитах перрона тускло блестели лу-жи.
Вот и тогда, много, теперь уже много лет назад, было сумрачно и в серых выбоинах асфальта пузырились лужи. С утра мать сказала: «Нынче пойдем на вокзал встречать отца…» Но могла сказать и накануне: он с ве-чера приметил на столе солдатский треугольник и подумал, что это письмо от отца. Мать все еще не простила ему той шалости. Впрочем, шалости ли?.. Теперь он и не скажет даже. У дяди Васи была зажигалка что надо: белый стальной корпус ее посверкивал, и синий огонек легко выскакивал, стоило нажать на черную кнопочку. Не раз уж приглядывался к зажигалке. Хороша! Пацаны говорили: трофейная… Вечером дядя Вася, развалив-шись на диване, задремал, а зажигалка лежала у него на коленях и так при-тягательно посверкивала, глаз от нее не отведешь. Стоило протянуть руку  и твоя… И протянул, чего ж! Небось не из тех, кто робеет. Да и нужна была зажигалка. Жил у них во дворе парень, любил угощать пацанву: то жмыху принесет, то ломоток хлеба… Он-то и сказал однажды: «У дяди Васи есть зажигалка. Достань!..»
Утром дядя Вася хватился зажигалки, шум поднял на весь дом, по-том оборотился к матери: «Хотел остаться у тебя насовсем, но теперь уж нет, увольте… Не ребенок у тебя  звереныш какой-то, смотреть на него противно!»
Тут уж и мать рассердилась, вытолкала его за порог: «Катись, миле-ночек! Чтоб духом твоим тут не пахло!» А когда дядя Вася закрыл за собой дверь, принялась за сына. Ох, и влетело тогда ему!.. Но перетерпел и это. Понимал, виноват. Зато и радовался, узнав наутро, что дядя Вася уехал из города. На Север куда-то…
«Нынче пойдем на вокзал встречать отца…» А на дворе осень сорок шестого, пацаны удивляются: «Подзадержался, Кеха, отец у тебя. С чего бы?..» Знать бы, с чего!..
Ближе к полудню пришла с работы мать, наскоро поели и поехали на вокзал. Долго ждали, когда придет поезд, все глаза проглядели. На перроне гуляет ветер, а он в одном пиджачке, продрог так, что зуб на зуб не попа-дает. Мать велит пойти в здание вокзала, погреться, но он ни в какую… И светло на сердце и томительно. «Интересно, какой у меня отец? Наверно, геройского виду и не подойдешь к нему сразу?..» Но ничего, подошел, и сразу. Может, потому и сразу, что не было в том солдате, которого мать увидела издали, ничего такого…геройского. Солдат как солдат, медали на груди, есть даже орден… И шагнул к нему солдат и сказал негромко:
 Здравствуй, сынок!
Долго привыкал к отцу: тот все больше сидел у окна и слова-то из него не вытянешь. Уж годы спустя узнал, что был отец тяжело ранен в по-следние дни войны. А написать не захотел. Думал, что не выживет. Но врачи поставили на ноги, сказали: езжай домой…
А раны на теле отца еще не скоро зажили. И спал он плохо, бывало, посреди ночи поднимется с постели и ходит по комнате, ходит… И с памя-тью у него что-то… Скажет вдруг: «А пойдем-ка в роту. Небось командир заждался…» Случалось, и сына не узнавал, спрашивал: «Ты чей?..» И по-том долго смотрел на него.
На перроне засуетились, заспешили… Черных увидел, что подошла электричка, поднялся со скамейки. Ему повезло. Оказавшись в вагоне, он отыскал себе место, да еще возле окошка. Затолкал сумку под скамейку, огляделся. В вагоне было много народу, все больше парни с горбовиками да молодые женщины с кошелками. Черных вспомнил, что он с женой со-бирался в субботу съездить в низовья реки: места там чудные, есть и брус-ника. Не часто случается бывать за городом. Все дела, дела… Но, уж если случается, тут-то он забывает обо всем, готов с утра до ночи, не зная уста-лости, бродить по лесу. «И откуда в тебе столько прыти?..»  нередко, сме-ясь, спрашивала жена. И он тоже смеялся и отвечал: «Не забывай, что я из деревни…» Черных вздохнул, глянул в окошко. Шел дождь, и серые плиты перрона словно бы ожили, зашевелились. «А ведь в тот день, когда мы уезждали из города, тоже шел дождь»,  подумал Черных. Он помнил, он все помнил, словно бы это было недавно. Проводить его пришли пацаны, а вместе с ними и тот парень… Лицо у него было смущенное, недолго рылся в карманах широких, с красными заплатами на коленях штанов, протянул зажигалку, ту самую… «Возьми,  сказал,  и не сердись на меня. Ладно?» И он взял зажигалку, чтобы тут же и отдать ее, а потом заплакал, и пацаны не удивились, никто даже не усмехнулся. «Не переживай. Еще встретим-ся…»  сказал парень. Но они не встретились больше. Странно, что они не встретились больше. «Как же так получилось?» недоумевая, спросил у себя Черных. До него только теперь дошло, что он ни разу не был возле дома, где жил когда-то. Не хватало времени? Да нет, конечно. Просто и в голову не приходило, что где-то живут пацаны, которых он знал раньше и которые, быть может, до сих пор помнят о нем. А он… Отчего же так по-лучилось, что о пацанах-то он и позабыл? Впрочем, нет, пожалуй, не поза-был, а в будничной суете не умел оглянуться назад, подумать… И надо было случиться чему-то из ряда вон выходящему, чтобы увиделось давнее, и заныло на сердце, и стало горько.
Город остался позади, электричка шла, мерно и несуетливо покачи-ваясь, в вагоне люди кое-как устроились и уже начали присматриваться друг к другу. Черных оторвался от окошка, бросил взгляд на соседа справа и узнал его. Был сосед из той же дерени, где теперь жила мать. Встреча-лись как-то… Веселый да шустрый, говорил легко: «Жена у меня есть? Есть. Изба есть. Корова. Работа. И ладно. И ничего мне больше не надо.»
Черных узнал его сразу и не прочь был поговорить с ним, но сосед в эту минуту увидел кого-то, вероятно, знакомого, было до него не так уж и близко, но это не смутило соседа, и он начал громко переговариваться с ним. Черных прислушался: огород… ездил в город на рынок… картошка упала в цене… прогадал… И расхотелось беседовать с соседом. К счастью, тот, кажется, не узнал его. Черных снова отвернулся к окошку и сквозь тусклое стекло увидел синюю стену нерослых, рядок к рядку, деревьев, и это напомнило что-то давнее…
Был он тогда молод, шел по узкой, изъеденной дождями проселоч-ной дороге и видел перед собой синюю от влажного августовского воздуха стену леса, за которой сразу же, стоило дойти только досюда, лежала де-ревня. И был он не один. И оттого, что был не один, чувствовал себя сча-стливейшим из смертных. Ему никогда не было так хорошо и так радостно. «Ты потерпи еще немного.» И она виновато улыбалась и отвечала: «Да ладно ты, не беспокойся, все нормально…» Но он не мог не беспокоиться за нее. Они были первый год женаты и ждали маленького. Он смотрел на жену… небольшого роста, с коротко, под мальчишку, стриженными воло-сами, она казалась хрупкой и слабой, и взял бы ее на руки, если бы позво-лила. Но она была строга с ним и вовсе не считала себя слабой и думала, что у нее есть воля. Только он не очень-то верил этому. Подзадержался как-то с приятелями, домой пришел потемну. Она увидела его, побежала навстречу, и слезы были у нее в глазах, когда заговорила: «Ну, зачем ты?.. А я все боялась, уж не стряслось ли чего?..» С того дня он и думать не смел задерживаться…
Шел он по узкой проселочной дороге и мысленно говорил с матерью, и она понимала, как хорошо у него на душе, и радовалась вместе с ним. “Мама,  говорил он.  Вот жена моя, и я очень люблю ее. И я думаю, что ты тоже полюбишь ее. Ты ведь умница, все знаешь и все понимаешь.” Он говорил с матерью, но вовсе не с той, образ которой создал в своем воображении, и было легко с нею, и не надо было следить за собою, чтобы, не дай Бог, сделать что-то не так. И образ, который он создал в воображении, заслонил собою все, что он помнил о матери. А Машенька волновалась, она еще не знала его матери и боялась, что не понравится ей, и ему казались смешными эти страхи. “Ты и не думай,  говорил он.  Мать у меня что надо!..” И он почти успокоил ее, но после этого самому стало тревожно, не мог понять, откуда идет тревога, потому что и сам поверил в образ, который создал в своем воображении, и уже не радовало, что, наконец-то, подошли к синей стене леса. Вот в таком душевном состоянии он спустился в таежный распадок, недолго шел тихой деревенской улицей, остановился у добротной бревенчатой избы, открыл калитку…
Мать стояла посреди двора и с недоумением смотрела на него, быть может, и не узнала сразу. Они не виделись почти шесть лет.
 Мама,  сказал он.  Здравствуй, мама.
И она потянулась к нему и заплакала. Ему сделалось легко, отступила тревога, словно бы ее и не было вовсе.
 А это Машенька,  сказал он, когда мать успокоилась.  Жена моя. Знакомься…
Мать, кажется, не услышала или сделала вид, что не услышала, все же подошла к Машеньке и что-то сказала, вроде того, что ей приятно и ни о какой другой жене для сына она и думать не смела. Потом они поднялись на крыльцо, и мать провела их в комнату, усадила на диван: “Побудьте пока тут. Скоро ребята пожалуют. Отец…”  а сама пошла на кухню.
Ближе к вечеру появились его сестры и братья, пятеро их у него, а меньшому двенадцать лет. Он долго приглядывался к ним, думая, что никого из них, разве что старшую сестру, которая приехала к матери вместе с мужем и дочерью, в сущности, не знает. Уж так получилось, что они росли без него, он сначала заканчивал среднюю школу в райцентре, потом служил в армии, а вот теперь учится в институте. Он приглядывался к ним и не знал, о чем говорить с ними, а говорить о чем-то надо было: вон и старашая сестра хмурится и тонкие пальцы рук ее с острыми кинжальчиками ногтей бегают по матерчатой обшивке дивана. А она такая, он помнит, чуть что не по нраву ей, сейчас же и вспылит. И он, почувствовав это, начал говорить невесть о чем, а скорее, о том, о чем и говорить не стоило. О житье в институте да о том, как непросто оборачиваться на стипендию, а еще о том, что ему приходится подрабатывать на вокзале ли, на пристани ли (Ведь только за комнату, которую они снимали на окраине города, приходилось платить триста рублей… нет, нет, это старыми, теперь уже не триста, а тридцать, но и это побольше той стипендии, что полагалась Машеньке.)
Он видел, что сестра не перестает хмуриться, и это раздражало, и он едва сдерживался, чтобы не сказать такое, отчего она перестала бы смотреть на него насмешливыми чужими глазами, но на сердце появилась тревога: рядом Машенька, а она в таком положении, что ей нельзя волноваться. И все же досадно, что сестра не утрачивает этой своей памятной манеры казаться лучше других, умнее других, красивее других. Она всегда была шустра и словоохотлива и умела понравиться людям, и они часто, встречаясь с матерью, не скрывали своего восхищения ее дочерью. И это, в конце концов, привело к тому, что мать только о дочери и говорила. “Ах, Господи!  говорила она сыну. – Почему бы тебе не быть равным во всем сестре?” А он не хотел быть равным ей: уж он-то знал, что с малых лет она была лукавой и дерзкой. Но и в сестре отмечалось такое, что нередко заставляло думать о ней с нежностью, и он страстно желал теперь, чтобы сестра подошла к Машеньке и сказала: “Милая, ты, наверное, устала, пойди в соседнюю комнату, отдохни…” Но сестра все так же сидела на диване, закинув ногу на ногу, и смотрела на него нассмешливыми и чужими глазами. И это с каждой минутой все больше раздражало его. Но пришел с работы отец, и он поднялся ему навстречу, обнял… Отец сильно постарел, волосы на голове были белыебелые, и руки маленькие, слабые. А он помнил, когда у отца были сильные и крепкие руки. В груди у Черных сдавило, и слезы выступили на глазах,и он не стыдился их, и долго не мог вымолвить и слова.
А потом они сели за стол, их было много, и все они говорили и спорили, и он узнал, что братья работают в колхозе и даже меньшой иной раз помогает им и что о них по деревне идет добрая слава. Он узнал об этом только теперь, и ему стало грустно: братья не писали ему и мать тоже, хотя он не забывал о них и слал открытки, телеграммы к праздникам. Он сказал об этом, и братья удивились, а мать рассмеялась: “Эк-ка.. Надо ли переводить бумагу, есть дела и поважнее?..”
За столом было весело, но это было то веселье, когда каждый старался следить за собой и за своими словами, потому что рядом находился чужой. Чужой за столом была Машенька. И он загрустил, изредка посматривал на Машеньку и чувствовал: она понимает, что происходит. Вечером, когда мать разбирала постель, она вдруг обернулась к нему и спросила:
 А вы как будете спать…вместе?
Он покраснел и не знал, что ответить, а рядом стояла Машенька, она тоже смутилась и ушла.
 Значит, вместе,  помедлив, сказала мать.  Отчего же так? Ведь и свадьбу еще не сыграли.
 Свадьбу сыграли,  сказал он.  Приходили друзья, и мы хорошо посидели. Я ж писал тебе и просил, чтобы ты приехала. Но ты даже не ответила. Зато приезжала Машенькина мать и была довольна, что у нас все как у людей…
Мать перестала взбивать подушки, слушала. А потом ушла в маленькую комнату, через минуту позвала и его:
 Вот вам кровать… Отдыхайте.
Она, кажется, была недовольна тем, что он сказал. Он и сам чувствовал, что не надо было этого говорить, но молчать не хотелось. Разом все вспомнилось: и то, как ребята в общежитии получали письма из дому, и как радовались при этом, и как грустно было ему, что никто не писал. И он часто думал: “Почему у нас так в семье: и мать не напишет, и другим не велит?..”
Он не знал этого тогда, не знал и теперь. Впрочем, старшая сестра как-то рассказывала: “Приехала я к матери и говорю: отчего от тебя ни весточки, обидно даже… Мать тогда и сказала: “Вот ты приехала, и ладно. А если бы получала письма, и обо всем бы знала и уж не приехала бы: неитересно.”
Может, и так, а может, и нет… Отец заглянул в комнату, поманил его пальцем, и они вышли из дому, и уже во дворе он спросил о Машеньке: кто она, откуда да чьего родуплемени?.. И ему было приятно. Там, за столом, никто не спросил об этом. И он начал говорить, и отец слушал и улыбался, а потом сказал:
 И ладно, что женился. Девка-то по тебе вроде бы… А то бывает, что и ошибутся и всю жизнь маются. Надо замолвить словечко за Машеньку, как бы ненароком кто не обидел...
Отец всегда-то был добр и уступчив, а только вряд ли в тот день замолвил за Машеньку слово. Робел перед матерью.
Черных проснулся, когда братья уже собрались на работу, мать оказалась возле него, спросила:
 Так это, значит, и есть твоя жена?
 Да…
И еще спросила:
 Не собираешься поработать месяцдругой?
 Собираюсь. Мне нужны деньги, скоро появится маленький… Думаю, что сын. Но рад буду и дочке.
Мать поморщилась:
 На сплав пойдешь. И жена будет при тебе. Чего сидеть дома?
 Но ей нельзя!  воскликнул он.
Мать не стала спорить:
 Нельзя, так нельзя. А только я в ее годы…
Черных начал работать на сплаве: разбирал с рабочими штабеля, скатывал в реку бревна… Уставал сильно, к вечеру об одном только и думал: как бы добраться до кровати. Но дома ждала Машенька, и глаза у нее были грустные, а дней чере пять она сказала:
 Не могу больше. Не могу… Давай уедем.
Он и сам видел, не по душе матери пришлась невестка: слаба телом и немногое умеет по крестьянству… Мать, не таясь, говорила об этом соседке, и он слышал… Знал, нелегко Машеньке и все же просил ее потерпеть. Но однажды она прибежала на реку, где он работал, вырвала у него из рук багор, навалилась плечом, норовя вытолкнуть бревно из штабеля, и все шептала:
 Вот вам… вот вам… Мужики… Бабы… Чтоб вас!
Сплавщики отошли, смущенные. А он еще долго не мог успокоить ее.
Утром они уезжали, и мать не вышла проводить. Отец затолкал ему в карман десятку, и этого им хватило, чтобы доехать до города. А надо было жить...
Сосед справа узнал-таки его и начал говорить торопливо и бойко, словно бы опасаясь, что не успеет сказать всего. А бояться-то и не надо было: до той деревни еще ехать да ехать… Черных не сразу отошел от воспоминаний и вначале почти не улавливал того, о чем толковал сосед, но потом взял себя в руки и стал слушать.
 Это ж надо!..  говорил сосед.  Матушка твоя, Елизавета, приболела. Сроду бы не подумал. Все-то во дворе возилась. Утром встану, гляну через забор, она корм свиньям задает, вечером приду с работы, опять же через забор гляну  она в стайке подстилку меняет. Золотостаруха, мне бы такуюи забот бы не знал.
Еще в те далекие годы, когда они жили в городе, мать умела многое, чего не умели другие, была расторопна и догадлива и во всякую пору находила заделье рукам. Может, поэтому, когда в иных семьях голодали, у них на столе был пускай и черствый, пополам с мякиною, кусок хлеба.
Черных и теперь еще не до конца понимал, как мать изворачивалась, но думал, что это у нее от Бога. Мать  крестьянского корня, она с малых лет познала нужду и не терялась в самых сложных обстоятельствах.
Он часто думал о матери и всякий раз смущался, когда надо было вынести суждение о том или ином ее поступке. И, даже не видя мать многие годы, он тем не менее словно бы ощущал ее присутствие подле себя, и это присутствие не всегда грело. Нет, он, конечно, знал, что она не хотела ему зла, наоборот, хотела, чтобы у него было все хорошо, а только не ощущалось в этом ее желании тепла, словно бы протягивалось от сознания, нимало не касаясь ее душевного настроя. И он не мог не заметить этого, а заметив, старался понять, отчего она так холодна к нему. Но понять не умел. Иногда казалось, что сам виноват в этом, а только, как ни силился, не мог найти за собой вины. И оттого часто бывал не в духе, и в такие минуты жена не спешила подойти к нему. Он слышал разговоры сверстников о матерях, которые заботились о сыновьях, жили их радостями и печалями и словно бы растворялись в них и ничего для себя не требовали. Но не такою была его мать. Ну, а какою она была?..
Черных в недоумении посмотрел на соседа и, кажется, забывшись, спросил об этом: тот вдруг замолчал и развел руками, а помедлив, заговорил уже о другом. О том, что и у него есть мать, она живет у старшего брата, и он посылает ей немного денег, но она пишет, что денег не надо, а хорошо бы, если бы он приехал, и они жили вместе…
Черных усмехнулся: его мать не хотела бы, чтобы они жили вместе. Она считала, что родственные связи, даже самые прямые, не могут долго сближать людей, если они не заняты одним делом. И, кажется, была права. Только и в этих ее словах таилось немало холодного и рассудочного, как и в том, и он помнил это, что она требовала от детей лишь умения хорошо устроиться в жизни, и сердилась на отца, тот не соглашался с нею, полагая, что вовсе не это важно в жизни  другое. Но что имел в виду отец, Черных так и не узнал. Всякий раз, когда мать одергивала его, отец надолго замыкался в себе. Он мало интересовался тем, что делается в семье, во всем полагаясь на мать, и Черных даже думал, что он вряд ли знает, чем занимается его сын. И не потому, что не хотел знать этого, просто так вышло, что, привыкнув полагаться на жену, он малопомалу разучился вникать во все, что не касалось его лично. И Черных не винил отца, понимал и сочувствовал ему: до последнего дня отца мучили старые раны, и у него было усталое, без единой кровинки, лицо, и, бывало, во всю ночь он так и не приляжет…Черных мало видел людей, которые были бы так не похожи друг на друга, как мать и отец, и к ним, как теперь считал, совсем не подходило давнее, не лишенное смысла: “Муж и жена  одна сатана.” Но и в этом он находил благо, потому что в своих воспоминаниях не делал различия между родителями, и то, что порою обижало и чему причиною становилась мать, счастливо уравновешивалось тем, что знал об отце. И теперь не забыл еще… Приехали с Машенькой в город, пошли на квартиру, которую снимали… А хозяйка, поглядев на Машенькин живот, сказала: “Собирайте-ка вещички и  в путь… Не пристало мне на старости лет нюхать пеленки. Отвыкла я от этого.”
И пошли. А как быть?.. Но не так-то просто найти в городе, где пять высших учебных заведений и столько же техникумов, комнату, да еще тем, у кого на руках вот-вот появится ребенок. Вдоль и поперек исколеси-ли весь город, а толку?.. Одно и слышали: «Нет, милые, не могу… заня-то…»
Измучился тогда изрядно, а уж о Машеньке и говорить нечего… Но хватило-таки у них сил дойти до городского парка, росли там кусты чере-мухи  на загляденье… И ягода уже поспела. Рясная. Ешь  не хочу… А потом пристроились на скамейке, начали перебирать знакомых. Но они все оказались в отъезде, и в студенческое общежитие не пойдешь: там шел ре-монт. Не знали, что и делать. А тут увидели: идет по садовой аллее в их сторону нерослый мужчина с палкой в руке, удивительно похожий на отца. То и был отец. Подошел к ним, привычно прихрамывая на правую ногу, сказал, улыбаясь:
 А, это вы?.. Я так и думал, что вы где-то здесь. Ваша квартирная хозяйка, теперь уже бывшая, когда я спросил у нее: где вы?.. обронила сурово: мол, я отказала им… Я забеспокоился. Долго искал вас. Ну и на-шел. И слава Богу!
Отец приехал из деревни автобусом. А был уже вечер, и серые су-мерки легли на аллею.
 Пойдем к знакомым,  сказал отец.  Примут. Хозяин-то  мой фронтовой товарищ.
Они отыскали квартиру в большом пятиэтажном доме, где жил фронтовой товарищ отца. А потом до глубокой ночи сидели за столом, отец был весел и находил умные и сильные слова, каких Черных от него никогда не слышал. Поутру отец уехал, а они с Машенькой остались, и хо-зяин был даже доволен, что теперь ему не придется скучать: все не один…
 На мать не серчай,  сказал отец на прощание.  Тяжело ей со все-ми вами. Я не в счет. Какая от меня подмога?..  Он грустно развел рука-ми, потом постучал палкой об пол.  Так-то, сынок. Мать, может, оттого и часто хмурится, что тяжело ей. А кому пожалуешься на судьбу?
Черных часто вспоминал эти слова отца, но они до сих пор казались ему привычными, стертыми. А теперь, сидя в вагоне электрички, подумал, что был не прав и не умел понять чего-то. Он с тревогой посмотрел на со-седа, но тот не заметил этого и все спрашивал, как он живет, да сколько у него детей, и где работает жена. Черных отвечал нехотя.
За окошком вагона была все та же степь, большая и синяя, и, кажет-ся, не отыскать в ней ни конца, ни края. Но так только казалось. Когда Черных, воспользовавшись тем, что сосед, наконец-то, замолчал, снова по-смотрел в окошко, степь вроде бы ужалась, а скоро ее вовсе не стало, по-тянулись высокие, одна подле другой, с голыми вершинами, у изножья ле-систые сопки. Потом и сопки пропали, начались крутые черные горы. И Черных догадался, что подъезжают к райцентру.
Когда электричка остановилась и из вагона, спеша и подталкивая друг друга, начали выходить люди, Черных, уже не слушая соседа, кото-рый опять начал говорить, впрочем, и не досадуя на него, прильнул к хо-лодному, по нему стекали дождевые капли, стеклу. Он надеялся увидеть школу, где учился, но многоэтажные крупнопальные здания сразу же за перроном вокзала мешали разглядеть, что было там, дальше… Их школа, двухэтажная, бревенчатая, стояла на пригорке и была хорошо видна со всех сторон. Но теперь ее не было видно, и Черныху сделалось грустно: подумал, что, наверное, ее уже нет на прежнем месте. А еще он подумал о том, что зимою ученики мерзли в классах и учителя разрешали им в кре-щенские морозы сидеть за партами, не снимая верхней одежды. Он тогда ходил в телогрейке с заплатами, великоватой для него  с отцовского пле-ча  писать в ней было неудобно, и он порядком мазал в тетради, и учи-тельница, в общем-то тихая и скромная и нередко робевшая перед учени-ками, делала ему замечания. Он покорно выслушивал их, но ничего не ме-нялось. Впрочем, телогрейка порой и выручала его. Это когда замерзали в непроливашке чернила, и он заталкивал ее в рукав, где чернила быстро «отходили», а уже через парудругую минут он снова мог писать. А еще он научился прятать в рукаве шпаргалки и потом умело пользовался ими. Сядет за парту, затолкает в рукава руки, поеживается, делая вид, что ему ух как холодно, а сам все следит за учительницей. И, когда она устанет смотреть на учеников и отвернется, он нащупает в рукаве нужную шпар-галку, вытряхнет ее на парту…
…  Чего ты там высматриваешь?
Черных нехотя обернулся к соседу:
 Тут, недалеко от вокзала, раньше была школа, я учился в ней. А теперь почему-то ее нету.
 Нету, верно. Разобрали по бревнышку. Школа теперь в другом месте, сразу у леса, кирпичная.
 Аа,  сказал Черных с грустью.
Сосед сочувственно похлопал его плечу, заключил философски:
 Все, что ни делается,  к лучшему.
Слова привычные, не отыскать за ними ничего другого, а только то, что они обозначали, но тогда почему они не понравились ему, и он сказал едва ли не с вызовом:
 Так ли?..
 Так… В деревне, откуда теперь еду, леспромхоз решено открыть. Люди расшумелись: зачем? Надо ли?.. Небось зверя уж и за сотню верст не встретишь… Тут они, может, и правы. Но опять же  работу на деревне каждый ли найдет? Нет. Вот молодые и уезжают. А теперь, может, и не побегут из деревни. Хорошо? Да… Ну, а зверь… а что зверь, много ли его и раньше было?..
Все, что ни делается, все к лучшему… Приехал он как-то к матери, уже учась в институте, и сказал, что работал это лето в колхозе сначала на пахоте, а потом на хлебоуборке. Благо, в институте разрешили… Деньги, короче, есть. Но мало… «А мне и куртку хочется купить, и клетчатый пиджак. Да и туфли не мешало бы приобрести.»
Мать выслушала, сказала:
 Что, денег не хватает на одежду, и ты хочешь подзаработать?
 Нет, через день я должен быть в институте.
Но мать словно бы не поняла:
 А коль так, иди на сплав. Там люди во всякую пору нужны. По зи-ме штабеля подымают на берегу, чтоб с первой водой отправить их.
Он сник. Она заметила это, спросила:
 Ты чего?..
Он не ответил, понял, денег она не даст.
Спустя немного мать сказала:
 А зачем тебе новый пиджак? Иль худо в старом?.. Слава Богу, в локтях цело, и борта не обносились еще.
Он мог бы сказать, что и ему неохота отставать от моды, многие парни в институте уже давно имеют клетчатые пиджаки, и ходят на танцы, и дружат с девушками, а ему и выйти не в чем, и он целыми вечерами си-дит один, и скучно ему, и досадно… Но он не сказал об этом, не успел. Мать заговорила о хозяйстве, о том, что старая корова дает мало молока, придется обменять ее в колхозе на бычка, а потом добавила:
 Ну да все, что ни делается  все к лучшему. Небось и телушка уже покрылась, и по теплу будем с молоком.
Черных тогда сильно обиделся:
 К лучшему, значит?.. К лучшему…
Сорвался с места, побежал… И уж издали услышал недовольное:
 Эк-ка, шальной! И отец такой же был в молодости.
Всякий раз, когда матери что-либо не нравилось в детях, она искала причину в отце, в его характере, в том, что от него передалось детям. Но это не потому, что она не любила отца. Черных начал догадываться об этом только теперь. Мать до недавнего времени была большая сильная женщина, она все привыкла делать своими руками, доверяться только себе, и это рождало душевную силу, и она считала, что все должны прислуши-ваться к ее слову, равняться на нее. Но в жизни случалось по-разному, и дети порой не соглашались с нею и спорили, и тогда она говорила: «Это от отца…»
Долгие годы она была главой семейства. Сколько помнит Черных, все решения принимала мать, отец только кивал головою, соглашаясь с нею, а если что-то не нравилось, разводил руками и, не сказав ни слова, уходил из дому. Возвращался запоздно, улыбался и уже не вспоминал о неприятном. Наверное, так ему легче жилось. Все-таки он был болен…
Мать хотела, чтобы дети росли независимыми людьми и умели об-ходиться тем малым, что есть. Ее раздражали разговоры о нарядах ли, о том ли, что у соседских ребят есть такое, чего нету у ее детей. «И не надо!  в таком случае говорила она.  Обойдемся. Что ж!..» Черных теперь ду-мает, что она не дала тогда денег, чтобы купить пиджак и куртку, не пото-му, что денег не хватало, а потому, что посчитала: не надо баловать сына, он и сам сумеет достать то, чего у него нету…
 М-да… Услышал, что тетку Елизавету увезли в больницу, и не по-верил. Думал, сносу ей не будет. А она…
Это опять сосед. Кто же еще?.. Черных что-то ответил, но тут же за-был об этом. Вдруг подумал, что не ездил к матери все последние годы не только потому, что обиделся: не понравилось, как мать приняла его детей, словно бы они чужие для нее, а еще и потому, что не хотел лишний раз встречаться со старшей сестрой, которая теперь жила с матерью: не нрави-лись ее разговоры, она во всякую пору была недовольна им, вечно выиски-вала в его словах ли, поступках ли такое, что обижало. А еще он подумал, что, может, и не стоило обращать на это внимание и стараться быть по-проще. Но быть попроще он не умел и теперь винил себя за это.
Смутно было на душе, когда он вышел из вагона. Долго стоял на перроне и смотрел, как люди бежали к автобусу. Он тоже мог бы сесть в автобус: до деревни версты три… Но не захотел. Все оттягивал встречу с матерью.
А дождь все шел и шел, и Черных очень скоро промок. Он медленно брел по разбитой проселочной дороге, оскальзываясь и осторожно обходя колдобины. Много раз он ходил по этой дороге, казалось, знает тут каж-дую выбоину, а все же нет-нет да и угодит в промоину и мысленно обруга-ет себя. Уже подойдя к деревне, вспомнил, как они шли по проселку с Ма-шенькой, как он жадно искал глазами синюю стену леса, за которой начи-нался проселок, где стояла деревня. Тогда он волновался, и не только по-тому, что не знал, как мать встретит его с молодой женой, а еще и потому, что здесь ему все нравилось: и узкая дорога, и небо, и белые гольцы, ус-кользающие за горизонт,  и хотелось, чтобы Машеньке это тоже понрави-лось. Но теперь он не волновался. То, что происходило в душе, было много сложнее. Конечно, приятно вновь очутиться в местах, знакомых сызмаль-ства. Но и только… С годами он стал сдержаннее, все же и теперь он больше верил своему чувству, чем разуму. А чувствовал он сейчас такое, что вызывало в нем почти ощутимую боль.
Он встретился с сестрою на улице, она как раз шла из больницы от матери.
 Это хорошо, что ты приехал,  сказала сестра.  Я очень рада, что ты приехал.
Он с удивлением посмотрел на нее и промолчал.
 Мать часто вспоминала тебя и огорчалась, что ты долго не едешь. Она сильно постарела, и у нее плохо с памятью…
Черных заметил, что и сестра изменилась, у нее появились седые во-лосы, и она не прятала их, и глаза у нее были усталые.
 Ты извини меня,  сказал он.  Я пойду к матери, а уж потом забе-гу к тебе…
И он пошел по улице, но уже быстрее, чем прежде, и боль на сердце становилась все сильнее. Он вдруг подумал, что в своих воспоминаниях о матери был не всегда справедлив. Отчего-то помнилось лишь то, что вы-зывало в нем досаду, и он не знал, почему так происходило, и теперь ему и неловко перед матерью, и стыдно. А ведь было и другое. Да, было. Ну, хо-тя бы вот это… Пошел как-то в лес и заплутал. Долго бродил по тайге, все казалось, что вот перевалит через этот хребет и уж там отыщется их дерев-ня. Но дальше вырастал еще хребет, потом еще… И он испугался, побежал куда-то, стал кричать…
Потом мать рассказывала: «Все пришли, а тебя нету. Но я не беспо-коюсь. Жду, через часик появишься. Однако ж темнеть начало, а тебя все нету. Вот тогда-то я и разволновалась. Мечусь по деревне, у того спрошу, у другого… А потом увидела у коновязи лошадь, залезла в седло и поеха-ла… О, Господи, сроду не езживала верхом, а тут… Отыскала тебя за са-мым дальним гольцом, и сидел ты подле дерева и плакал…»
Черных почти бежал по улице, и, когда поднялся по стертым боль-ничным ступенькам и отыскал палату, где лежала мать, трудно дышал. Ка-кая-то старуха с темным исхудавшим лицом и большими белыми руками поверх одеяла, попыталась сесть на кровати и не смогла. Черных не сразу узнал в ней свою мать.
 Мама!..  негромко сказал он и почему-то подумал не о том, что вот наконец-то увидел мать, а о другом. О том, что и у него есть дети, и придет время, и они станут судить об отце. И будет ли их суд справедлив?
-























ИВАН ДА МАРЬЯ
Цветы такие есть, Иван да Марья, розоволикие, бутончики глубокие, большие, едва ль не в ладонь. В ладу и согласии со всем миром живут они, деревья прикрывают их от ветра своими кронами, а путник не всегда и сорвет, заглядевшись на них.
Нет, он не Иван, и она не Марья, и все ж люди, встретив их на улице, когда те идут с фермы, усталые, придерживая друг друга за локотки, бывает, что и скажут с улыбкой:
 Куда Иван, туда и Марья…
Они и впрямь всю жизнь вместе. Им уже давно за шестьдесят, а они не на пенсии. Дед Мирон помогает скотнику, а бабка Евтиха приглядывает за телятами. Оба маленькие, шустроногие, круглый день суетятся, только потемну и сморит их усталость, и тогда они идут по тихой деревенской улочке, негромко переговариваясь и приветливо здороваясь с теми, кого встретят. Живут они в старом, но все еще веселом и крепком, под тесовой крышей, пятистеннике.
Они приходят домой, и бабка, передохнув, разогревает самовар, у нее всегда припасены угли, пьют только из самовара, другого чаю не при-знают. Пока Евтиха возится на кухне, дед Мирон берет в руки метлу и прибирает во дворе. Потом открывает воротца и пускает в загончик коз, заходит в сенцы, снимает с гвоздя ведерко. А козы ждутне дождутся, тол-каются, норовят оказаться ближе к старику, с тугих сосков каплет на зем-лю молоко. Дед Мирон успокаивает их, приговаривая: «Кормилицы вы наши! Умницы! Ну, чего вы?.. Ну!..»  начинает доить.
Во двор заходит молоденькая, большеглазая женщина в легком сит-цевом платьице, потом еще одна… Обе они светловолосые, с ямочками на щеках, учительницы. В деревне восьмилетняя школа, там они и работают. Учительницы стоят, переговариваются, дожидаются, когда дед Мирон выйдет из загончика.
Евтиха появляется на крыльце, подзывает женщин, говорит мягким голосом:
 И что же вы, миленькие, делаете во дворе? Пошли-ка в избу, вон и самовар шумит…
Учительницы отказываются, каждая на свой лад, но в этом ладе нет ничего такого, что помешало бы им принять Евтихино приглашение, и вот уж они подымаются на крыльцо и скоро сидят за столом подле старика со старухой и пьют чай с шаньгами. Эти шаньги бабка сама испекла: мягкие, духовитые, тают во рту.
 Ну, как молочко?  спрашивает старуха, забеливая чай, и сама себе отвечает:  Молочко что надо, густое, скусное. Самое то пить чай с козьим молоком.
А потом она начинает сказывать про жизнь, уже не в первый раз ска-зывает, и учительницы, давние их знакомые, не досадуют, слушают со вниманием, и это не от вежливости, им и впрямь интересно, в сказе Евтихи всякий раз появляются новые детали, и те детали так высвечены и так яр-ки, что в привычном ручье беседы светятся…
 А и не было еще про меж нас любви, и ходил Мирон по деревне гоголем, видный такой, важный.  Старуха смотрит на старика, а тому не-ловко, склоняется над столом, вроде бы и вовсе маленьким делается, но не перебьет.  И девки за ним бегали, одна краше другой. Мамынька говорит мне: глянь-ка, жених!.. Я только фыркну: тю, думаю, нашла жениха! Хва-стунишка!.. Однако ж нет… Ввечеру, помню, за околицу вышла, од-наодинешенька, потому как на сердце что-то сладкое ощутилось, а вместе грустное, и скучно сделалось на родном подворье, все бы шла, шла и чтоб ветер в лицо бил. Ах, ветер!.. За околицей степь ровная такая, пашни-то еще не было. Ну, стою я, вижу цветочки про меж трав, есть синие, есть ро-зовые. Разные… Вот бы, думаю, нарвал бы мне кто-нибудь цветов, пода-рил бы… Только подумала, гляжу, Мирон… И по сию пору не знаю, шел ли он тогда за мною, притаясь, там ли, в степи, нечаянно встретил… Сно-ва со вниманием смотрит на старика, а тот уж и не смущается, плечи рас-правил, улыбается.  Бывало, и спрошу у муженька, а он все молчит. Ну, значит, подходит ко мне Мирон, здравствуй, говорит, и подает цельный букет цветов. А я растерялась; иль мне?  спрашиваю.  Кому же еще?  отвечает и улыбается. Вот как нынче.  Бабка замолкает, потом еще что-то говорит, но уже не так уверенно и все нетнет да и взглянет на старика, лицо у которого так и сияет, спрашивает:  Ну, чего ты?..
Дед Мирон расправляет бороду тонкими пальцами, говорит неторо-пливо:
 Дело прошлое… Отчего бы и не признаться? Про те цветы я не сам узнал. Это ты тогда вслух сказала: ах, кто подарил бы мне цветы!.. А я ус-лышал и нарвал…
Дед Мирон тихонько, слегка приоткрыв рот, смеется. Евтиха вспле-скивает руками:
 И ты молчал все эти годы?..
 А что?.. И нынче бы ничего не сказал, да вдруг сорвалось с языка.
Но это не так, старик знает, что не так, просто нынче все пришлось к настроению: и свет, и радость, и про то вспомнилось, давнее, к месту… От сыновей получили письма, сразу от обоих, к тому же председатель колхоза сказал доброе слово в их адрес. Ладно работу делаете, сказал председатель, не всякий молодой угонится за вами. Спасибо вам от всего нашего колхо-за.
Приятно! Думал, в старости похвальба и укоры легко принимаются, непамятно. Оказывается, это не так, все еще не остыло на сердце и, коль осветит радость их теперешнюю несуетную жизнь, долго потом не угаснет. И все-то разом вспомнится, особенно те годы, послевоенные. Пришел с фронта в чине лейтенанта, израненный весь, а дома ждало горе: в канун Победы померли отец с матушкой, в избе лишь молодая, в черном ситце-вом платке, встретила слезами... Что и говорить, нерадостные вышли встретины, а жить надо, и пошел наутро в колхоз, стал работать на сеноко-се ли, на колхозном ли току. За хлопотами да заботами попечалиться неко-гда, а все ж порой и взгрустнется, но ведь еще отец, помнится, говорил: надо, чтоб жил на земле наш корень, не иссякал…
Через два года после войны в город поехали, сказано было знающи-ми людьми, что есть там детский приют. Туда и метили попасть. Но доеха-ли в первый раз только до железнодорожной станции, где и встретили мальчонку лет семи, оборвыша; дяденька, говорит, дай кусочек хлеба, а я песенку спою. Послушай!..
«Выпьем за Родину, выпьем за Сталина.
Выпьем и снова нальем…»
На сердце у Мирона заныло и сказал бы: замолчи, не надо!..  да слов нету, пропали. А мальчонка все поет, подсобляя себе худыми руками:
«Кто в Ленинград пробирался болотами,
Горло ломая врагу…»
И в глазах у оборвыша обида недетская:
 Дай хлебца… Дай!
 Ты чей?
 А ничей… Нынче в этом городе, завтра в другом… Ветер носит, куда еще забросит? Хлебца…дай!
 А мамка с папкой у тебя где?
 Да ты что?!..  закричал мальчонка.  Издеваесся?  И кинулся на перрон, в толпу. Мирон едва догнал его, привел обратно под Евтихины очи.
Стоял оборвыш, росту всего ничего, а в темном, давно немытом лице с желтыми шелушащимися щеками все та же обида, которую приметил раньше. Видать, обида на людей: случалось, и глядели на него зло, как ес-ли бы он в чем-то повинен был перед ними. Стоял оборвыш и бережно держал в руках краюху хлеба, а есть не ел…
 Ну, чего же ты?..
 Еще вчера с браткой пробирались на восток. Но прогнали меня с поезда на этой станции, а он дальше уехал. Может, теперь ищет меня. По-дождать бы его надо. Меньшой. Петь не умеет. Пропадет!
Вместе и ждали. Сутки напролет. А потом еще сутки… Не появился меньшой у Сережки. Так звали оборвыша, Мирон все узнал про него: и что отец не вернулся с фронта, и что мать померла с голодухи. Сказал:
 Поедем ко мне в деревню, будешь моим сыном.
Сережка не сразу согласился, все говорил про братку. Однако ж по-ехали… Но через деньдругой Сережка заскучал, и тогда снова собрались и поехали в город. Мирон не верил в чудеса, но в тот раз засомневался: а прав ли, думая так?..
Спал пацаненок на полу, сжавшись в комочек, голова большая, а тельце… Э, да что там говорить!
 Мишка, Мишка, а ну подымайсь!..
Пацаненок продрал глазенки, посмотрел на Сережку и заплакал, размазывая по лицу слезы.
 А это кто?..  спросил он чуть погодя, глядя на Мирона.
Сережка недолго медлил:
 Папка… Иль не узнал?
 Папка… Папка… Вернулся?
И снова заплакал. Мирон взял пацаненка на руки, и у самого на гла-зах выступили слезы. Приехали в деревню. Стали жить. Годы прошли, и Сережка уже начал забывать про то, что Мирон с Евтихой  не родные мать и отец, а Мишка и вовсе не знал. И не отыскалось на деревне челове-ка, кто бы напомнил об этом, внес в душу смятение, хотя и у них были злоязыкие люди. Да и то сказать… Все на деревне для Мирона  братья и сестры, с ними горевал, с ними жизнь налаживал… Всякое бывало, но ни разу Мирон не поломал свычное с его сердечной направленностью. Тем и гордился.
 Значит, ты потому подарил цветы, что услышал про мое желанье?  спросила бабка Евтиха.
Дед не сразу отошел от воспоминаний, а потом сказал, посмеиваясь:
 А-га…
И стояли тогда в степи, молодые, ладные. Евтиха все на цветы смот-рела, а он на нее, но не так, чтоб настырно, а с робостью даже, с другими Мирон был посмелее, и поговорить мог и ущипнуть, и смеялась девка:
 Охальник, чтоб тя!..
С Евтихой не мог позволить себе ничего такого. Стоило увидеть ее, как на сердце делалось неспокойно, вдруг сникал и уж не радовался тому, что он славный малый, и девки, что степная трава, прибитая дождем к зем-лематушке, льнут к нему. Что-то случалось с ним при встрече с Евтишей, он не знал, что именно, и злился, вдруг делался грубым и дерзким. Но, стоило ей уйти с молодеческих погулянок, начинал грустить.
Они стояли в степи и молчали, а ему хотелось сказать о многом, к примеру, о том, что он не такой уж и грубый и дерзкий, как она, поди, ду-мает про него, вовсе нет, и что ему плохо без нее. Но в тот раз он ничего не сказал. Сказал об этом позже, и она удивилась, не поверила. Но он проявил настойчивость и, в конце концов, она согласилась выйти за него замуж.
Она не успела ни понять его, ни привыкнуть к нему, как началась война. А когда он вернулся в деревню, волосы у него были седые и глаза печальные. И она не знала, о чем говорить с ним, как вести себя, вдруг по-среди ночи он грубо отталкивал ее, вскакивал с кровати, кричал:
 Обходи их слева! Слева!.. Огонь!..
А детей им Бог не дал, вечерами бегала Евтиха по бабкамзнахаркам и слезно просила помочь, да все без пути… И врачи не придумают, как помочь. Надорвала Евтиха жилочки в войну на тяжелой крестьянской ра-боте, когда дневала и ночевала на полевом стане.
 А нынче я желаю погулять, баба! Товарищи фронтовые обнаружи-лись в соседней округе. Ждут!
И малого слова не скажи в такую минуту вперекор ему, глаза тотчас сделаются у него и вовсе холодные, и тоска заплещется в них полной ме-рой.
Он уходил. День его нету, другой… И тогда брала Евтиха палку по-заносистей: бродячие псы в ту пору сбивались в стаи, злые, почище вол-ков, и шла от одной деревни до другой, и находила суженого и вела его домой через овраги и снежные заносы, и он не куражился: уставал, ви-дать… А бывало и смотрел на нее с грустью, а то и со слезами в глазах, и говорил тогда:
 Плохо мне, Евтишка, больно!
Она думала, плохо ему оттого, что у них нет детей, и винила себя лютой виною, но потом поняла, что не только от этого мучается Мирон душевной болью, было и другое, чему причиной война… Она поняла это и уже не пугалась, когда он соскакивал посреди ночи и кричал… Старалась успокоить его и, хотя не всякий раз это получалось, не отступала. А как-то сказала, что не худо бы взять ребятенка из детского приюта, коль так вы-шло, что у них нет своих детей. И он, не раздумывая, согласился, и они по-ехали в город…
Не скоро еще отдалилась война от их дома, не раз и не два посреди ночи Мирон начинал метаться, кричать, и все ж с появлением ребятишек что-то изменилось в нем, и уж не скажет: «Желаю погулять, баба!» Она стала ловить на себе его взгляды, и было в них такое, отчего сладко ныло сердце, и тогда она подходила к нему, дотрагивалась рукой до его седых волос, и Мирон не отталкивал ее, как прежде, и вновато смотрел на нее…
 Потому и преподнес тебе цветы, Евтишка, что ты взяла меня за душу.
Непросто старухе вернуться назад из прошлого, да и не хочется как-то, и она недовольно качает головой, когда дед делается уж очень насты-рен.
 Ну, чего ты? Чего?..  говорит она и подымается с табуретки.
А самовар шипит, заливается, вода-то в нем вся выпита: маленький самовар, литра на два, поди… Теперь таких днем с огнем не сыщегь, еще отцом Евтихи подарен на свадьбу.
 А мы водички нальем, чтоб успокоился,  говорит старуха и смот-рит на молоденьких учительниц. Те норовят вылезти из-за стола, но она не дает им сдвинуться с места.  Куда торопиться? Вы ж про то еще не сказа-ли, как в других странахгосударствах живут люди, не шибко ли их утес-няют?
Уж так повелось, что про это самое не однажды спрашивала Евтиха, и дед любил послушать; вот и теперь подпер голову кулачком, пригото-вился… Учительницы, что приходят к старикам за молоком, славные, не откажут, а хозяевам и приятно, то и дело восклицают: «Это ж надо! Вот злыдни-то…» А потом они провожают учительниц до ворот, дед говорит:
 Посижу маленько, подымлю из трубочки…
Он сидит на скамейке у новых тесовых ворот (В прошлом году сы-новья приезжали, подняли…) и думает о чем-то. Но, если бы у него спро-сили, о чем думает, он не ответил бы. Что-то призрачное, неугадливое… вроде бы и о жизни, а только не совсем о жизни, вроде бы о друзь-яхтоварищах, а все ж не только о них… Эти мысли не мучают, не застав-ляют напрягать память, легки и прозрачны и можно даже не до конца по-нимать их. Зачем?.. Все равно скоро исчезнут, а на смену им придут новые, такие же прозрачные и неугадливые.
Посидел бы еще, но надо подыматься, во дворе прибрать, хотя, по правде говоря, и так чисто во дворе, соринки не сыщешь. Но да потому и чисто, что каждый вечер берет в руки метлу.
Старик заходит во двор, подхватывает метлу, легкую, из сухогого ивового прута, начинает подметать… Он работает неторопливо, нимало не напрягаясь, и в смуглом лице не дрогнет ни один мускул, и блуждает по нему тихая улыбка. Евтиха нынче, когда шли со скотного двора, вдруг спросила: «А скажи-ка, милый, чай, изменял мне в молодости?..» Он про-молчал, усмехнулся только: дескать, жизнь большая оставлена позади, все-го не упомнишь, хотя, чего там!.., было раздругой, не без того… Вдов в ту пору по деревням развелось  пальцев не хватит, чтоб сосчитать, попа-дались и слабые, вроде бы как потерянные для жизни. Чуть что, и в сле-зы… Он жалел их всем сердцем. Может, от этой жалости и случалось, что иной раз и не придет ночевать домой; когда же поутру жена спросит, где пропадал, ответит, пряча глаза: «К дружкамприятелям ходил, засиделись допоздна…»
Среди вдов попадались и толковые, умели увидеть в его душе боль и смятение, и уж им-то он мог сказать и такое, чего не говорил и жене. И все же он любил только Евтишу, и оттого часто сердился на нее, что она не умела понять его душу.
 Было ль  не было ли… Эк-ка!..  Старик отдвигает метлу, с мину-ту смотрит перед собой в густеющую темноту, говорит негромко:  Я все больше по хозяйству: дров ли наколоть, огород ли бабенеумехе вско-пать… Мало ли на деревне работы?..
С утра Мирон и Евтиха на скотном дворе. Он запрягает Карьку, ста-рую одноглазую лошадь, вывозит на колхозные поля коровьи лепехи, а жена помогает принимать молоко, потом задает корм телятам. За хлопота-ми время летит быстро, и вот уж полдень, и бабка, отыскав старика, гово-рит:
Пойдем поедим?
Дед соглашается, и скоро они сидят в уютной избушке чуть в сторо-не от доярок, у маленького узкого оконца, там и столик есть; лет десять на-зад Мирон принес его из дому, так и стоит и служит исправно, круглый, с толстыми лиственничными ножками.
Доярки едят из общего котла, а вот Евтиха все приносит из дому, даже чай… Поначалу это удивляло доярок, нередко подсмеивались над стариками.
 А я еще хозяйка в своей избе и сама могу готовить. Да и муженек не уважает другой еды, не из моих рук. За столько-то лет привык небось!..  сказала как-то Евтиха, а помедлив, усмешливое словцо добавила про тех, кому все равно, где питаться: в столовой ли, дома ли, - а вот у них, у Евсю-ковых, не так, у них все по-людски. Услышав про это, отстали доярки, смущенные.
Сидят Мирон и Евтиха за столиком, чай пьют из маленьких, с круг-лыми донышками, чашек, поглядывают на доярок. Те за общим столом го-ворят негромко, случается, и острое словцо отпустят, и тогда дед хмурит широкие, с сединой, брови. Он по сию пору не научился не то чтобы ру-гаться, а и слушать непотребное. Но и то верно, что при стариках люди стараются держаться спокойней, не прибегать в разговорах к тому, что иной раз сочтется за правило. Впрочем, отчего бы не потолковать о муж-ской неверности? Доярки так и делают, восклицая:
 А, все они одинаковы, мужики!..
Скотники пробуют возразить, но их лишь трое, и рыльце у них в пушку, и потому им не верят. Поругивают всех кряду, достается и моло-дым и старым. Но дед Мирон не в счет. Доярки обходят его в разговоре, и это не по душе Евтихи, и вот уже она, помедлив, восклицает:
 А мой Мирон не такой! Нет!..  И победно смотрит на баб, а те на нее с недоумением, к которому, впрочем, примешивается легкое сомнение: да, конечно, нынче он не такой… Но всегда ли так было?
 И что, бабуля, он ни разу не изменял тебе?..
Евтиха минутудругую молчит, потом предлагает спросить об этом у самого деда:
 А чего ж!.. Валяйте!..
Мирону не по нутру затеянный разговор. Пустое, все-то пустое… Но пуще чего не по нутру, что нынче он вроде бы как в центре внимания. А ведь он во всякую пору привык быть чуть в стороне, не шибко-то попа-даться на глаза начальству, и все ж не сторониться его, и с друзья-митоварищами по работе держаться так же: и себя не давать в обиду, и наперед батьки не лезть в пекло. По уму да по разуму тихо и неприметно жил Мирон. Это он в молодости мог малость покуражиться, но как подос-пела пора подымать детей, стало не до того.
 А скажи-ка, дед…
И теперь уж не на Евтиху  на него смотрят доярки и посмеиваются, перешептываются. Ерзает дед Мирон на табуретке, места себе не найдет. Неприятно!
 А я не верю!
Это выкрикивает вон та, с краю, соседка Евсюковых. Она ненамного моложе Евтихи. Зловредная баба!
Сразу же после войны, случалось и такое, захаживал к ней Мирон, так, конечно, без всякого интереса, а чтоб за чаем отвести душу. Считал, умна соседка и понимает его. Но, может, так и было, и уж потом, на рыт-винах да ухабах, она порастеряла свое понимание жизни? Кто скажет!.. Но теперь –то она воистину зловредная и все норовит напакостить хотя бы и по мелочи, и говорит, поискривая хитрыми глазками:
 Слышь-ка, Мироша, иль ты не подластивился ко мне в молодые лета? Иль я чего-то путаю?..
Дед не нашел ничего другого как сказать:
 Будет тебе!.. Ты что, не в себе?..
Соседка всплеснула руками, повела глазами в сторону доярок, как бы даже осердясь:
 Эк-кий непамятливый!.. Уж и не помнит, какой я была в ту пору  чисто ягодка, налитая спелостью. И мужика рядом со мной никакого… Иль можно навещать молоденькую без всякого умысла?
И смотрит на доярок и посмеивается. А те и вовсе за животы похва-тались, а кое-кто тянется к старику, чтоб похлопать по плечу и сказать: «С виду вроде бы тихий, старичок-то… Но да не зря говорят: в тихом болоте все черти водятся.» О, не ко времени будь помянуты, окаянные!
Терпелтерпел дед Мирон, и вот уж мочи нет, а скотники не придут на помощь, не спешат. Куда там! Рады, что их оставили в покое, а кое-кто откровенно подзуживает баб: дескать, так его, так!.. Этого еще не хватало! Старик соскочил с табуретки и махом за дверь…
В избушке на минуту-другую делается тихо, и это не нравится Евти-хе. Что-то тут соседка говорила про Мирошины хождения к ней? Неужто я б не знала про это? Чай, не в городе живем  в деревне, где малая травинка на виду.
А соседка только теперь замечает, что Евтиха сама не своя, подвига-ется к ней вместе с табуреткой, говорит, и голос у нее не тот, веселый, а грустный:
 Ну, чего заскучала? Иль неладно получилось с Мироном? Так ты не думай об этом, я ж пошутила.  Помедлив, добавляет со вздохом:  Где лучше-то найдешь, чем твой дед?..
Но как же не думать? И не хотела бы, да не может совладать с мыс-лями. Странно, иной раз кажется, что знает Мирона как свои пять пальцев, а иной раз помнится, что и теперь в нем чего-то не понимает. Это когда он вдруг вспомнит про войну и лицо у него сделается хмурое, чужое. Она страсть как не любит эти минуты!.. Еще ладно, если Мирон после таких вот раздумий начнет говорить о том, что на сердце, но бывает, лишь мах-нет рукой и замолчит надолго. И впрямь, есть в нем непонятное что-то. Это и пугает и вольно линевольно ли заставляет думать о прожитом и выискивать все, чего в другое время сроду бы не тронула. К примеру, нетнет да и вспомнит времечко, когда Мирон бывало что и не приходил домой, а когда спрашивала, где ночевал, отвечал холодно: «Мало ли где?.. У дружковприятелей засиделся.» А если не у дружковприятелей, а если там был еще кто-то?.. Во всю свою жизнь Евтиха не задумывалась об этом, а вот теперь места себе не найдет. Чудно!.. Хотя, если поразмыслить, чуд-ного тут ни на грош. Привыкла видеть возле себя мужа, доброго, незапят-нанного слухами. А вот нынче сомнение одолевает: и впрямь ли такой уж… чистенький?
Евтиха оборачивается к соседке, спрашивает строго:
 А почем знаешь, что Мирон лучше всех и другого такого не сыс-кать?
Соседка успела позабыть о своих словах и не сразу вспомнила, ска-зала со смехом:
 Что, сомневаешься?
Молчит Евтиха, а на душе тревожно, но доярки и не догадываются об этом и опять начинают сказывать о мужской неверности, и вроде бы в шутку, а Евтиха, и сама не поймет, отчего, принимает их слова за чистую монету. И уж невесть что видится, а пуще того, словно бы идет Мирон, да не нынешний, тот, другой, об руку с незнакомой женщиной и говорит с нею ласково и жену поминает недобрым словом.
«Изменщик,  шепчет Евтиха.  Изменщик!..»
Ты о чем, старая?..
Евтиха подымает голову, во взгляде, обращенном на нее, ей чудится сочувствие. А этого она не любит, все может перетерпеть, но чтоб жале-ли… И, вовсе разволновавшись, она восклицает:
 Изменщик!
Доярки с удивлением смотрят на нее, и не догадываются, что проис-ходит с нею, а о том, что сами же и подначивали ее, поминая грехи деда Мирона, о которых она слыхом не слыхивала, об этом они уже позабыли.
Евтиха вяло подымается с табуретки, говорит разом потускневшим и таким непривычным для бабьего слуха тонким голосом:
 Пойду домой.
 Приболела, что ли?..
Доярки окружили ее, заглядывают ей в глаза и видят в них пе-чальтоску, так не идущую ко всему ее облику. Всегда-то веселая и энер-гичная, несмотря на лета, Евтиха вдруг сделалась маленькой слабой ста-рушкой, обидеть которую ничего не стоит, и это смутило их, расстроило, и еще долго после того, как она ушла, они говорили об этой странной пере-мене.
А Евтиха, придя домой, открывает верхний ящик комода, долго ро-ется в нем: там письма от сыновей, есть и старые письма, мужнины, фрон-товые треугольники. Она берет их и долго разглядывает, а потом кладет на старое место. Отыскивает альбом с фотографиями и идет на кухню. Под-саживается к окну, начинает рассматривать их. Нечасто она так делает, все недосуг, а вот нынче вдруг накатило.
Не так уж и много фотографий в альбоме, но все памятные, дорогие сердцу. Вот эта прислана Мироном с фронта, он в солдатской гимнастерке, глаза усталые, рядом с ним его боевые товарищи, сказывал, не дошли они до Берлина, пали в боях. А вот на этой фотографии Мирон после войны с мужиками из соседней деревни. В эшелоне, когда ехал домой, познакомил-ся с ними. А вон там, на дальнем плане… Кто же там-то? Неужто бабы? Лиц не разглядишь, размытые какие-то, а вот косынки на головах можно рассмотреть.
Сердце у Евтихи так и стучит, так и стучит. Она закрывает альбом, едва доходит до комода, а потом ложится на кровать. Смотрит в потолок, низкий, серый, бревна местами повылазили; Мирон говорил, к зиме надо бы навести ремонт,  но скоро старуха ничего этого не видит, перед глаза-ми возникла незнакомая баба, веселая, ладная, смеется, поглядывая на нее, и будто бы говорит:
 А Мирон-то обманывал тебя.
 Врешь!  шепчет Евтиха.  Врешь!
 И вовсе нет. За мною и теперь увивается, глянь!
А ведь и впрямь увивается, норовит очутиться подле нее, разлучни-цы, обнять. Невмоготу делается Евтихе, закроет глаза, а наваждение все равно не исчезнет, все громче, громче шепчет старуха:
 Сгинь! Сгинь! Сгинь!..
Дед Мирон заходит в избу, стаскивает с ног ичиги:
 Ты нынче рано сбегла с фермы. Чего так?..
Евтиха подымается с кровати, долго глядит на старика и не сразу возьмет в ум, что это ее муж.
 Изменщик!  спустя немного говорит она.
 Чего?..  с недоумением спрашивает старик, держась правой рукой за спину: разоболелась к вечеру, видать, намаял.  Иль вовсе ума лиши-лась, старая?
Но Евтиха словно бы не слышит:
 Изменщик… Изменщик…
Далось ей это слово! Худое, холодное какое-то, сроду не срывалось у нее с языка, а тут  нате вам!.. Старуха меж тем семенит к комоду, вытас-кивает альбом, отыскивает фотографию, ту самую, что так ее взволновала, потом возвращается и подносит ее чуть ли не к самому носу деда Мирона.
 Это что?..  спрашивает.  Что?..
 Фотка,  отвечает старик все с тем же недоумением на худом и строгом лице.
 И без тебя вижу, что фотка… А там-то, чуть в стороне, за твоей спиной кто прячется, а?
 Да ты что, старая?!  восклицает Мирон.  Откуда я знаю, кто там?.. Да и не вижу ничего без очков.
 Ах, очки тебе понадобились? Так я чичас…чичас…
Шустрая, одна нога здесь, другая там… Старуха уже давно не была такою. А подивиться этому  настроение не то… Страсть как неладно!
Евтиха принесла очки:
 Бери… Бери… И погляди-ка путём, погляди-ка…
Дед водрузил очки на нос, поднес фотографию к глазам:
 Ну и что?  спросил чуть погодя.  Я тут во всем своем виде, а ря-дом со мною друзьятоварищи.
 Нет, нет!..  нетерпеливо говорит старуха.  Ты на тех посмотри, которые прячутся за твоей спиной. В-вот!..
Бабы какие-то, а он и не помнит ничего про них и говорит об этом старухе. Но та упрямится:
 Ой ли? Не врешь ли?..
Мирон обеспокоенно смотрит на жену и не поймет, что с нею?.. И хочет спросить, какая муха ее укусила, и не успевает: в спине как кольнет, кольнет… Старик охает, едва дотягивает до кровати, говорит спустя не-много:
 В спине что-то… Больно!
Но старуха не верит, наклоняется над Мироном, недолго смотрит ему в лицо:
 Поди, представляешься? Изменщик!..
Кабы так, а то колотье в спине  не захочешь, да закричишь криком. Впрчем, скоро боль отпускает, и чуть погодя старик встает с кровати и подходит к Евтихе, спрашивает:
 Ты что, злишься на меня? Правду сказать, я уж запамятовал, когда ты в последний раз серчала на меня.
 Ишь ты, запамятовал,  вспыхивает старуха и, суетливо припадая на левую ногу: на прошлой неделе ушибла, подлезая с подойником под ко-рову,  семенит на кухню.
Дед Мирон, кряхтя, поглаживает тонкой в запястье рукой хилую бо-родку, раздумывает о том, что случилось и отчего старуха так сильно по-менялась. И не умеет понять этого, и малопомалу его глаза делаются не-спокойными. На круглом столе с белой линялой скатертью, которая мор-щинится посередке, лежит фотография, та самая, которую видел в руках у старухи. Берет ее, долго рассматривает, но никого из тех, кто изображен на ней, не может вспомнить.
Когда Мирон говорил, что запамятовал, в кою пору старуха в по-следний раз осерчала на него, он не лукавил. Все так и было. Они жили ти-хо и мирно, сынов подняли, и теперь те разъехались: старшой в городе, а меньшой в соседней деревне начальствует, писали им письма, случалось, и в гости к ним ездили и радовались тому, как ладно и умно живут сыновья. Работали в колхозе, как умели, а в родительский день ходили на старое де-ревенское кладбище, просиживали дотемна у родимых могилок и все вспоминали о былом; бывало, что и не согласятся в чем-то и поспорят, но тут же и помирятся, зримо увидится давнее, и светлое чувство родится в груди.
Они любили эти минуты и потому загодя начинали готовиться к ро-дительскому дню, обговаривали, что взять с собой, и как бы успеть выйти из дому по первой зорьке.
И вот стряслось что-то, и старуха уже на себя не похожа, и это не по нраву деду Мирону. Пора чаевничать: время-то позднее,  а самовар даже не шумит. Помедлив и все еще держа в руке фотографию: запамятовал про нее,  старик заходит на кухню и видит Евтиху, она, понурясь, сидит за столом, и в глазах у нее слезы. И это выводит его из себя: сроду жена не плакала, хотя и выпадало в жизни разное, говорит сердито:
 Ты чего, ошалела? Накличешь беду-то!..
Старуха с видимым усилием  дряблая, в морщинках, кожа на шее малое время дрожит, и жилочки все видны, слабые и бледные,  подымает голову, долго смотрит на деда. В глазах у нее обида, она такая сильная, та-кая яркая, что старик невольно зажмуривается, делается и вовсе неспокой-ным и уже не спрашивает, а словно бы выплескивает из горла разом сде-лавшимся хриплым и слабым голосом слова, от которых так и веет неутай-ной тревогой:
 Ну, чего ты? Чего?..
Старуха молчит, смотрит на мужа, и сквозь то горькое, что теперь в душе у нее, вдруг пробивается чувство удовлетворения: «А-га, и ты тоже заволновался?..» И это чувство делает ее так не похожей на ту, какою во-ображала себя, что на секундудругую ей становится и совестно,и неловко перед мужем. Но вот она замечает в руке у него фотографию, и прежняя досада с еще большей силой захлестывает ее, и то, недавнее, так удивив-шее ее чувство уже не оставляет места ничему другому, теперь это не только досада или обида, а какое-то большое, пригибающее к земле мсти-тельное чувство.
 Что, разглядел своих хахалек?  выкрикивает Евтиха, тыча паль-цем в фотографию.
Тю!..  пугаясь старухиного взгляда, осторожно и мягко, как только он и умеет, говорит Мирон.  Иль ревнуешь меня к прошлому?
На какое-то время ему делается приятно. Он, кажется, всю жизнь ждал, чтобы Евтишка хоть раз приревновала его к кому-нибудь, но она во всякую пору была ровна и ни разу не попрекнула его.
 Иль ревнуешь меня к прошлому?  снова спрашивает Мирон.  Коли так, здря…
Он мог бы сказать и про то, как скучал без нее, и про то, как было горько, когда она прибаливала, а прибаливала она после войны часто, за-студила легкие, и чуть что  наглотается ли студеного ветра, пройдет ли по утреннему морозцу  схватит простуду и кашляет…Но старик ни слова об этом, он не умеет сказать про то, что на сердце. К тому же догадывается, что Евтиха нынче не поймет его.
Верно что, не поймет… Она смотрит теперь на старика люто и толь-ко об одном и думает, как бы досадить ему. И, если минутудругую назад ей было и совестно, и тревожно думать о том, что муж в молодости бывал с нею неласков и суров, хотя, что греха таить, случалось и такое, то теперь эта опаска притупилась.
 Всю жизнь бок о бок, притерлись друг к дружке вроде бы, а глав-ного я про тебя и не знала,  говорит старуха. – Не знала, что ты измен-щик.
И это уже не ее слова  чужие. То и больно, что чужие, и Мирон го-ворит об этом, но она и слушать не хочет, ругается, а напоследок заявляет:
 Вот пойду по деревне и всем зачну сказывать, какой ты есть из-менщик. А мало тебе этого, так и детям пропишу…
Старику надоело выслушивать непотребное, да и, чего уж тут, он малость растерялся, оттого и машет рукой:
 А, воля твоя, делай, как знаешь.
Но лучше бы он промолчал, потерпел бы до утра, не зря ж говорят: утро вечера мудренее, глядишь, и уладилось бы… А так… Старуха стано-вится и пуще того суетливой, она выбагает на улицу, маленькая, шустрая, и все шепчет, и уж не старику другому кому-то, кого и рядом-то с нею нету:
 И стану сказывать. И стану…
Дед Мирон провожает ее глазами и медленно идет в комнату, но прежде, чем лечь в постель, смотрит сквозь оконное стекло и видит серую вечернюю муть по ту сторону, а еще какие-то тени, длинные, дрожащие, от тополинного ли дерева, которое выросло под окошком, от чего ли еще… неугадливые какие-то тени. И это ему не нравится. А в спине опять начи-нает покалывать, и он идет к кровати. А потом долго лежит с открытыми глазами и все прислушивается, не хлопнет ли дверь. Но окрест тихо, и за окном заметно стемняло. «Куда же подевалась старуха?..»  спрашивает он у себя, и ему хочется встать с постели и пойти по деревне и отыскать ста-руху и привести ее домой, но он и рукой не пошевелит: слабость во всем теле,  то и удивительно, что слабость, вроде бы не так уж сильно намаял себя за день, всего-то и сделал, что разбросал навоз на скотном дворе да помог дояркам выгнать коров со двора. Разве это работа? Частенько делал много больше и не уставал.
Просыпается рано, смотрит в окошко: розовые блестки пляшут на стекле, поискривают, соскальзывают вниз…
 Евтиша!  говорит громко.  Подымайсь!..
Но в избе тихо, и это сначала удивляет, а потом настораживает, ста-рик с трудом вспоминает, что произошло вчера, торопливо одевается, на-тягивает на ноги ичиги, подходит к печи, которая стоит посреди избы, большая и светлая, отдергивает полог, но там, в глубине, скатанная, лежит постель. «Неужели так и не пришла?..»  с тревогой думает Мирон и идет на кухню. На столе самовар холодный и чашки немытые, а ему теперь хо-чется горяченького чаю. Хорошо бы разогреть самовар, только будет ли он чаевничать-то один? Да нет, пожалуй. Помедлив, дед выходит на крыльцо. В закутье, в дальнем конце просторного двора, повизгивает поросенок: знает свое время  надо бы корм ему задать. Мирон возвращается в сенцы, отыскивает ведро с пойлом, спускается с крыльца. Когда идет по подво-рью, видит, что и стайка затворена, подойдя, оттягивает засов, и скоро у его ног трется коза Манька, вымя у нее тугое, едва ль не по земле волочит-ся. Настроение у старика делается все хуже, хуже. И это потому, что Евти-хи нету дома. Что с нею? Куда она подевалась?.. Слыхано ль, чтоб не но-чевала дома!
Он выгоняет со двора козу, минутудругую стоит у ворот, потом идет на ферму, он идет и думает о том, что старуха скорее всего уже там, и он строго спросит у нее, где она была ночью да что делала?.. И ему уже видится, как она станет оправдываться, а он только посмотрит на нее и су-рово покачает головой.
Но получилось по-другому.
 Ты где шлялась?  спрашивает Мирон у Евтихи.
В комнатке, кроме старухи, доярки, они уже управились с утренней дойкой и теперь сидят и негромко переговариваются.
 Он еще спрашивает!  восклицает Евтиха, глядя на доярок и как бы призывая их в помощницы. Но те и не смотрят на нее.
Неудобно, страсть!.. Мирон пробует урезонить жену, но та и слушать не хочет, и все говорит, говорит, призывая на его голову разные напасти. Послушать ее, так хуже человека, чем он, во всей округе не сыщешь, са-мый что ни на есть злыдень.
 Изменщик!  говорит Евтиха и замолкает.
Старик смотрит на нее долгим взглядом, и в этом его взгляде немало удивления, но есть и еще что-то горькое. Он смотрит на старуху и не узна-ет ее. Многое в ней нынче незнакомо ему, и он не понимает, отчего так произошло?
Трудно, пугаясь своих мыслей, Мирон думает о жизни. И эти его мысли так непривычны, так не схожи со всем тем, о чем он размышлял раньше, что у него очень скоро начинает болеть голова. Он закрывает глаза и долго сидит так, а потом подымается и выходит во двор. Прибирает ко-ровьи лепехи, отвозит их на тачке за ворота. Время течет медленно, а ему хочется, чтобы день прошел побыстрее, ему нужно поговорить со стару-хой, авось перестанет дурить… Но, когда наступает вечер, его уже не тянет ни о чем говорить, и он не удивляется тому, что старуха выходит за ворота, даже не взглянув на него, будто он и не дожидался ее, и тогда он вздыхает и медленно плетется следом за нею.
Возле магазина старика останавливает мужичок никудышный, Ми-рон запамятовал, как его зовут. Мужичок подолгу нигде не работает, нын-че он колхозу подсобляет, а завтра берется за что-нибудь другое.
 А ну-ка,  говорит мужичок, взяв старика за плечи.  Дай посмот-реть на тебя.  Чуть погодя восклицает:  Орел!..  Прищуривает круглые, какие-то откровенно бесстыжие глаза, спрашивает:  А скажи-ка, старый хрыч, когда ты последний раз дурил бабе голову? Небось всего-то года три как в отставку вышел?..
У деда Мирона захолонуло на сердце, пробует сказать что-то, но слова подевались куда-то. Всего-то и произносит:
 Ты…ты… ты…
Сроду с ним никто не говорил так. Он едва дотягивает до родимой избы, проходит на кухню, но на столе и хлебной корки нет, и самовар при-крыт синей тряпкой, а старуха сидит у окошка и, слюнявя карандаш, что-то пишет на белом листе бумаги.
Старик останавливается посреди кухни и с недоумением смотрит на жену: годков двадцать как она не брала в руки карандаш, а коль надо было отписать кому, ходила по соседям, те не откажут…
 А папынька ваш злыдень, оказывается,  громко говорит старуха, еще не видя мужа и старательно нажимая худыми, длинными, слегка дро-жащими пальцами на карандаш.  Надысь узнала, что изменщик он, и все-то в душе перевернулось и уж сама сделалась не своя. Как быть, ума не приложу. Посоветуйте, родимые.
Деду Мирону хочется вырвать из рук жены лист бумаги и бросить его в печку. Он так и собирался сделать, а только не под силу ему нынче и это, и он лишь говорит вяло:
 Евтишка, Евтишка, до чего ты докатилась? Как тебе не совестно!..
Старуха оборачивается, мгновениедругое смотрит на старика большими, в которых и смущение, и растерянность, глазами, потом свора-чивает в трубочку листок бумаги, говорит едва ли не с торжеством в голо-се:
 Сынам отписываю, каков есть у них отец. Вывожу, стало быть, те-бя на чисту воду.
 Сдурела!  вздыхает дед Мирон и медленно идет в комнату. Он слышит, как старуха возится на кухне, и все еще надеется, что она позовет его чаевничать. Но время бежит, а на кухне суетливо мечется все тот же надоедливый стукоток. И тогда старик раздевается, ложится в постель, на-тягивает на подбородок одеяло. Но засыпает не сразу и все думает, думает, но так и не поймет, почему поменяло старуху. Иногда его мысли припод-нимаются над тем, что происходит вокруг него, и он горько вздыхает: «Эх, люди, люди! Отчего вы выискиваете все чего-то, маете себя?..» И в такие высшие для него минуты проявления человеческого духа ему делается со-вестно за людей, и он мучается и долго не найдет себя.
И во сне старику не сладко… Вдруг покажется, что он виноват перед людьми, не доглядел чего-то, вовремя не подсказал им, отчего они и не найдут себя…
Он проспыпается поздно, уж и солнце заглядывает в окошко, боль-шое, яркое, слышно, как во дворе квохчут куры. Видать, уходя, старуха неплотно прикрыла дверь. Он с трудом отрывает голову от подушки, долго сидит на кровати, потом неторопливо, словно бы нехотя, начинает оде-ваться. Впрочем, так оно и есть. Ему не хочется никуда идти, но идти надо: на ферме, поди, удивляются, что его до сих там нету, сроду не опазды-вал…
Он бредет по улице, и у него кружится голова, такое чувство, что и не отдохнул вовсе, вспоминает ночные сновидения и усмехается: «Стар уж стал и не гожусь для того, чтобы болеть за всех людей.» За околицей де-ревни старик встречается со знакомыми мужиками, трое их, с реки, что ли, с ночного дежурства?.. Они приветливо машут руками, а подойдя, спраши-вают о жизни. Мирон и рад отвести душу, давненько уж не было у него ни с кем разговора, начинает сказывать… Мужики смотрят на него с недо-умением, а потом один из них, с шальными карими глазами, говорит весе-ло:
 О чем ты, дед? Это неинтересно. Ты о бабах давай… Слыхать, зна-ток по этой части. Ну!..
 Чего?..  спрашивает старик. У него мелко трясутся руки.
На ферме он привычно делает все, что полагается, но ни с кем не разговаривает, а если кто-то подойдет к нему, отделывается быстрыми, ни-чего не значащими словами. И все это время упорно думает о том, что произошло с ним в последние дни. Помнится, старуха спрашивала: «А скажи-ка, дело прошлое, были у тебя, кроме меня, женщины? Наверно, и ты изменял мне? Не зря ж бабы толкуют: все мужики одинаковые…» Сло-ва эти не многое для старика значили, и он думал, что и для старухи то-же… Может, потому они и забывались тотчас же. Но старуха оказалась памятливой и все спрашивала про одно и то же, и он сказал вроде бы: «Не знаю… Я теперь многого про себя не знаю, и не потому, что память ослаб-ла. Просто неинтересно все это.»
Он не лукавил, когда говорил, что неинтересно… Он редко задумы-вался о прошлом, жил, стараясь не тревожить себя маетой за давнее, уйдя с головой в нынешние хлопоты. То и ладно. Сверстники-то его, отдалив-шись от людей, очень скоро потеряли себя и сделались беспомощными стариками, которых и пожалеть не грех.
Дед Мирон за весь день только однажды увидел старуху, но не по-дошел к ней, лишь посмотрел на нее долгим взглядом, и в этом взгляде уже не было недоумения, а только грусть и жалость, он словно бы понял о жизни такое, о чем прежде и не догадывался.
Слух о том, что бабка Евтиха и дед Мирон поссорились и не поладят, быстро разнесся по деревне, теперь об этом говорят в каждом доме, одни приняв сторону старика, другие  старухи, и тоже ругаются и выискивают то, чего, может, сроду не было.
Не ко времени те разговоры, на носу сенокос, а колхозный бригадир утверждает, что произволительность труда нынче упала не только на фер-ме…
Но дед Мирон и бабка Евтиха не знают, что происходит в деревне. Когда бы знали, может, и поладили бы, наконец. Однако ж нет, день ото дня все хуже… А как-то заходит старуха в избу и в руках у нее телеграм-ма, говорит громко:
 Сыны приезжают. Уж они наведут порядок.
То и стало последней каплей в чаше терпения, уж через край… Ми-рон едва дожидается, когда на печи перестанет ворочаться старуха, и вы-ходит из дому. Не то боязно, что сыны приезжают: не лыком шиты  пой-мут,  а то, что от вопросов не будет отбоя. Попробуй ответь, когда и сам не поймет…
Старуха утром слезает с печи, а старика нету, бежит на ферму: не видали моего-то…изменщика-то?.. И в другом месте тоже спрашивает,и в третьем… Как в воду канул. И тогда страх нападает на нее, долго стоит на околице, прислонившись к пряслу, и словно бы пелена спадает с глаз и все по-другому видится. И вот уж она идет по дороге и шепчет пересохшими губами:
 Мирон… Ты где, Мирон? Где?..


СОДЕРЖАНИЕ

РАССКАЗЫ
Феклина роща………………………..
Каллиопыч……………………………
Дерево Серафима………………………
Марья и Марий…………………………
Акинфий…………………………………
Ожидание встречи………………………
Иван да Марья……………………………
 



Hosted by uCoz